Согласился Костя больше из вежливости, потому что надоели ему торжественные визиты, надоели посягательства художников — столько его уже и рисовали, и лепили! Родители, может быть, и считали всех перебывавших у них художников, а Костя давно сбился.
Приехала целая делегация: неизбежный Владимир Николаевич, чтобы запечатлеть визит — скульптор, оказывается, не просто там известный, а мировая знаменитость! — хорошо хоть с тезкой Кириллом, с которым Костя сразу перемигнулся; референт из Общества дружбы, поражающий своей корректностью; знакомый Косте ленинградский скульптор Редкоус — тоже когда-то воплощал Костю в бронзе; ну и сам знаменитый мексиканец, который всех заглушал и затмевал.
— Габриэль Муньос Сапата! — чуть повысив голос, объявил референт.
— О, здравствуйте! Превосходно! — затрубил в огромный нос лысый толстяк. Между прочим, довольно чисто по-русски. — Мечта жизни! Великолепно!
Роста он был самого обычного, но почему-то возвышался над окружающими, хотя тот же Редкоус формально был длиннее. Из-за массивности, что ли?
Мексиканец схватил Костю, приподнял в воздух и прижал к груди. Владимир Николаевич делал восхищенные жесты, а Кирилл не отрывался от своей камеры.
Опустив Костю на землю, гость так же бурно устремился к маме:
— О, хозяюшка, княгинюшка!
Поцеловал руку, так что, кажется, остался синяк, и вручил вовремя поданный референтом огромный букет роз — целую охапку, за которой мама совершенно исчезла.
Отец был на работе, потому избежал первого приступа. Дашка тоже: она уехала на Цветочную поляну. Гаврик, когда подъехала «Чайка», взлетел на крышу и спускаться не торопился. Лютц лаял издали, если не злобно — злобно лаять он, по-видимому, был не способен от природы, — то, во всяком случае, тревожно: слишком шумно и бесцеремонно, на его взгляд, вел себя новый человек с хозяевами.
— Великолепно! — трубил мексиканец. — Буду работать! Никаких церемоний, только работать!
Но вовсе избежать церемоний ему не удалось. Хотя и неурочное время, мама подала закусить. Очутившись за столом, и референт и Редкоус произнесли что-то вроде спичей — видно, иначе у них бы кусок не пошел в горло. Во время спичей Сапата откровенно заскучал и как-то увял. Зато он снова преисполнился энергии, когда принялись за еду. Костя еще никогда не видел, чтобы ели так напористо и целеустремленно: Сапата уничтожал все, что ему подкладывали, не переводя духа расправлялся с добавками — и мама, любившая едоков, уже смотрела на него почти влюбленно. Но Косте казалось, что аппетит гостя — не комплимент маминым кулинарным способностям: просто знаменитый скульптор спешил зарядиться энергией, которую тратил слишком щедро.
Пока закусывали, Костя успел немного поболтать с тезкой Кириллом.
— Интересный мужик, — сказал Кирилл, — весь заряжен, как бомба на колесиках.
— По-русски откуда-то знает…
— По-моему, он все знает. Ничему специально не учился, а все знает. Наш Редкоус у него деликатно осведомился про образование, и вообще, существует ли в Мексике Академия художеств, ну вроде нашей Репинки. А тот рявкнул: «Был безработный, нечего есть, нашел место в мастерской памятников, посмотрел, подумал: могу не хуже! Стал работать, клиенты обиделись, родные покойников, сказали: святотатство! Выгнали, стал работать сам, как хочу!» Вот и вся Репинка. Тебе-то понятно: ты ведь летаешь, никогда не учась.
Потом все, кроме Сапаты, уехали, референт заверил, что машина скоро вернется и будет в полном распоряжении гостя. А Сапата плотно уселся в плетеном кресле, вынесенном на воздух. Объяснил:
— Буду рисовать — десять, сто, сколько нужно. Когда пойму, тогда настоящая работа над материалом. Теперь летай, если можно. Летай разно, но чтоб видно. Пожалуйста.
Костя около часа кружился над домом — и парил, и пикировал, и падал соколом, и закладывал повороты. Старался, потому что ему понравился этот заряженный энергией толстяк — сразу почувствовалось в нем что-то основательное, настоящее: личность. Наконец решил, что хватит на первый раз, спустился, с нетерпением предвкушая, как станет разглядывать рисунки… Сапата сидел на том же месте неподвижный, будто сонный — куда подевалась вся энергия? Ни карандаша, ни малейшего блокнота в руках.
— Еще ни одного рисунка?! — бестактно вырвалось у Кости.
Он испугался: если за час ни одного, то сколько же понадобится времени, чтобы сделать сто?!
— Спасибо, хорошо. Рисунки дома. По памяти. В гостинице. Что осталось в голове, то правда. Натура — дура: мешают подробности. Что в памяти — образ.
Вдруг достал из кармана обвислого пиджака ком пластилина, стал ожесточенно мять толстыми пальцами — казалось, пальцы устали от неподвижности, как устают застоявшиеся кони, и нужно всего лишь доставить им гимнастику — Сапата и не глядел-то, что там, под пальцами, но сам собой вышел Лютц, и не в академической позе образцовой собаки с герцогской родословной, а Лютц возбужденный, ошарашенный! И тут Сапата встал, подошел к стене гаража и со всей силы швырнул пластилин о гараж. Пластилин расплющился, прилип к стене, но похожесть на Лютца после столь варварской операции только усилилась. И пошло: Сапата отдирал пластилин от стены, мял, швырял — и каждый раз получался новый Лютц, каждый раз разный. И все это молча, яростно, тяжело дыша — Косте казалось, что Сапата ничего вокруг и не видит. Все сильнее влеплялся в стену гаража пластилиновый ком, все шире распластывался пластилин, все ожесточеннее мяли пальцы податливую массу. И когда смотреть на такое извержение гения стало почему-то даже стыдно, как подсматривать за девочкой (сам Костя никогда, но Дашка рассказывала, что есть такие мальчишки), Сапата рассмеялся, обмяк, оставил на стене гаража последнюю нашлепку и закричал:
— Хозяюшка! Княгинюшка! Пожрать, а? Устал!
И мама рассмеялась из дома и ответила странным голосом, какого Костя никогда не слышал у нее:
— Конечно-конечно! Все готово! Идите!
Сапата пошел в дом и снова стал есть — еще напористее, чем в прошлый раз, еще целеустремленнее, громко и заразительно жуя и чавкая. Косте тоже уже было пора. Но разве так, как он, едят? Костя и сам чувствовал, что рядом с Сапатой картина получается жалкая.
Сапата улыбнулся ему и сказал:
— Надо есть. Быть сильным. Че был больной, плохо ел, проиграл революцию.
— Че? — не понял Костя. — Какой Че?
— Че Гевара.
— Вы тоже революционер?
— Если художник — всегда революционер. Сикейрос — революционер, Диего Ривера — революционер. Дали́ — тоже революционер, по-своему. Художник тошнит от буржуя. Скоро буржуя не будет.
— Неужели скоро? Во всем мире?
— Буржуй сам от себя тошнит. У нас говорят: комплекс вины. Дети уходят. У вас тоже было: Морозов — буржуй, но давал деньги на революцию. Сам против себя. И у нас. Когда искусство против буржуя — кино, книги, — все смотрят, все читают, дают премии. Сами буржуи. Когда искусство за буржуя, никто не смотрит, никто не читает, все презирают. Сами буржуи. Долго жить не может, кто сам себя презирает. Че — герой, у буржуя нет героя, буржуй сам знает, что Че — герой. Кто убивал Че — и те знали, что он герой, знали, что сами негодяи. Своим детям нельзя рассказать, что убивали Че: свои дети возненавидят. У всех детей портрет Че. Все не хотят, чтобы дальше жизнь как было, все хотят иначе. По-разному, но чтобы иначе. Потому я здесь, леплю тебя. Ты — символ, ты — революция!
— Я?!
— Ты. Ты — революция в человеке. Внутри. Одной революции в обществе мало. Надо, чтобы в человеке.
— А-а… Ну если так. Но ведь никто не знает, почему я такой. Может, один и останусь.
— Да, не знает. Как делать революцию в обществе — знают. Но мало. Как революцию в человеке — не знают. Я не знаю. Но ты — символ. Раз ты есть, можно и в человеке. Хоть ты и один, оставишь надежду. Будут помнить, будут ждать. Есть надежда — есть жизнь. Вся надежда на человека.
Костя постарался сказать умудренно:
— Бывают плохие люди: мучают людей, мучают животных… — В своей счастливой жизни он мало звал плохих людей. Вспомнил неизвестного браконьера, выстрелившего в него, ну, может, Фартушнайка тоже неприятная. Поэтому примеров приводить не стал, закончил расплывчато: — Да, бывают плохие люди. Как же в них верить?