— И когда же платить?

— Когда придете забирать. После того как совсем высохнет.

Ребров все же собрал всю свою решимость и отважился спросить:

— Разве похоже? У меня и щеки-то круглей, и глаза разные. С детства все знают, что разные: синий и карий. А у вас тут одинаковые. Какое же это сходство?

Андрей ответил почти грубо:

— Настоящее, вот какое… Но как хотите. Переделывать я ничего не буду, а вы можете отказаться. Аванса не платили, так что никаких убытков. Только вот время. Отдельным натурщикам платят пятьдесят копеек в час. Я вам заплачу, если портрет не устраивает.

Нет, не поддался — улыбнулась выставка.

— Что вы, нет-нет, я только спросил. А когда он высохнет?

— Через неделю приходите. На тройнике высохнете быстро.

— Как это «на тройнике»? Электричеством, что ли, сушить? Вроде как феном? Так поставьте отдельную розетку: от тройников — знаете… Да у вас, я смотрю, вообще проводка — гниль одна.

— Это правда насчет проводки. Но сушить я вас буду без всякого электричества. Это наши фокусы: растворители разные смешиваем, тройник и получается. Помните, вы запахи не одобряли?

— А-а. Значит, ровно через неделю? В это же время?

— В это же.

У самой двери Ребров приостановился:

— А мы вчера про вас в «Вечерке» читали. Моя раньше сомневалась: что за художник? Настоящий ли? А я ей вчера и показываю: видишь, про него даже в газете статья, про моего художника! А сами вы читали?

— Читал, читал.

— Приятно, когда в газете фамилия. Про наше ателье тоже была статья, но меня не упомянули. Заведующий на меня держит зуб, потому и не дал в списке среди лучших мастеров, хотя я любой аппарат — хоть импорт, что из загранки привозят. Уходить я тогда хотел, да уговорили. Так, значит, я через неделю?

Во как! Оказывается, не случись статья, может, и не примирился бы Ребров со столь грубым несходством. Где найдешь — где потеряешь?

Через неделю он безропотно заплатил и забрал портрет. Андрею стало грустно, когда Ребров уходил, неся перед собой двумя руками, как благословляющую икону, завернутый в простыню холст. Вспомнился герой Гофмана — забыл, как его? — ювелир, который убивал своих заказчиков, настолько нестерпимо для него было расставаться со своими произведениями. Нет-нет, конечно, у Андрея и в мыслях этого не было, но само движение души Гофман вычленил точно, ну и невероятно гиперболизировал — это его право. Действительно, жалко отдавать в чужие руки свою работу, да еще удавшуюся работу — все равно что разлучаться с близким человеком.

— Осторожно на площадках, лестница узкая, — сказал он вслед.

Чтобы отвлечься, Андрей представил в лицах, словно в театре, как жена станет пилить Реброва за деньги, заплаченные за непохожий портрет (та самая «моя», которая сомневалась, что за художник — настоящий ли; ну, теперь уверится, что ненастоящий), и как они оба, упрятав поглубже сомнения и разочарования, будут хвастать портретом перед гостями: ведь у тех нет своих портретов, писанных на холсте масляными красками и вставленных в рамы (уж Ребров выберет на раму самый пышный багет, где больше всего золота и завитушек!). Когда же гости заикнутся о несходстве с оригиналом, им станут показывать вырезку из «Вечерки» и объяснять, что такое современное искусство; и гости, спускаясь по лестнице, сначала посмеются над барской причудой Ребровых, а потом задумаются: может, мода такая пошла — заказывать портреты художникам? Может, теперь недостаточно напялить джинсы и дубленку, а нужно еще заказать портрет, чтобы выглядеть вполне преуспевающим?.. Все эти сцены так Андрея позабавили, что он немного утешился в разлуке с портретом.

Но когда спускался из мастерской, внимательно смотрел на стены: нет ли где-нибудь свежей царапины — ведь мог с непривычки этот Ребров чиркнуть углом, мог!

Царапины не обнаружилось. А трещина — та самая, продолжение и воплощение трещины, прошедшей через мир, — сегодня разошлась. Андрей провел по ней пальцем. В себе он тоже чувствовал трещину — только пальцем не провести.

2

Прошло три месяца.

В Летнем саду, в Кофейном домике (он же бывший Грот) открылась выставка Андрея Державина. Первая его персональная выставка. Почему-то выставки в Кофейном домике не так уж престижны и обычно проходят незамеченными — выставиться в залах Союза на улице Герцена, не говоря уж о Манеже, считается куда почетнее. Хотя, если вдуматься, Кофейный домик — лучшее место для картин! Вокруг Летний сад — сам по себе музей, и замечательная архитектура Росси — все вместе настраивает. Небольшие размеры домика только на пользу: заставляют художника строже отбирать работы; ну а зрителя не утомляет изобилие картин. Конечно, не всякая живопись будет здесь смотреться: нужно гармонировать со всем окружением, но Андрей находил, что он вполне гармонирует. Это тех, кто считает живописью кричащую мазню — их почему-то называют левыми, — убьет соседство со скульптурами Летнего сада, со всей культурной традицией, пропитывающей здесь самый воздух. Ну а пройдет выставка незамеченной или привлечет публику — это зависит не от места. Так что Андрей был доволен.

И на открытие собралось порядочно народу. Очередь не выстроилась, но в зале было людно. (А как это ужасно, когда одинокий художник, как по пустыне, бродит среди своих картин!) Андрей даже раздал несколько автографов — дурацкое занятие, если вдуматься, но приятно.

Вечером зашел Витька Зимин и привел с собой нового знакомого. Знакомый держался за его спиной, а Витька с порога закричал, размахивая бутылкой коньяка:

— Старик Державин нас заметил и в Летний сад гулять сводил! А? Как здорово о тебе классик: все предусмотрел! Знакомьтесь, это Никита Панич. Он, брат, такой человек! В Пушкине бывал во дворце? Все его руками! Это тебе не наша мазня. Никита, ты, ясное дело, на нас смотришь свысока, но не побрезгуй!

Никита Панич вышел из-за спины Витьки, протянул Андрею руку и сказал смущенно:

— Вы извините, что я незваный. Поздравляю, я сегодня был в саду, смотрел.

Алле он поцеловал ручку, чем сразу ее покорил.

— Вот что значит во дворцах работать, — с подспудным укором мужу сказала она. — Сразу их духом проникаешься. Прямо как фрейлине. А от этих, современных, разве дождешься! Никита, из меня вышла бы фрейлина?

— Какая фрейлина? Царица! — закричал Витька.

Никита Панич похож был на Гоголя: длинноносый, глаза близко к переносице — и прическа, словно нарочно, в точности как да хрестоматийном портрете Моллера, что в Третьяковке.

— Не засматривайся! — закричал Витька. — Уже забито! Буду писать полотно шесть на девять: «Молодой Гоголь в ночь под рождество на хуторе близ Диканьки»!

Не сняв старых растоптанных сандалий — Алла берегла полы и заставляла гостей надевать тапки, но Витьки стеснялась, — он заглянул в комнату:

— Ивана Андреевича, крестника моего, нет как всегда? Будущего баснописца. Или борзописца — не знаю. Все держите в бабушкином лицее? В счастливом отдалении? Мудро! А мои говнюшечки все дома вверх дном — в голове сплошной звон. И уксуса в магазинах нет, чтобы на лоб примочки класть.

Витька Зимин очень любил своих трех дочек, и «говнюшечки» в его устах звучали ласкательно. Он вообще следовал нынешней странной моде среди образованных людей и обильно вставлял в речь слова, по традиции считающиеся неудобными как в печати, так и в обществе. Произносил он эти слова, на слух Андрея, немного неумело, да и вообще вся эта мода казалась Андрею нелепой и противной: оттого, наверное, что мат постоянно звучал вокруг него с самого детства, звучал не как экзотический словесный орнамент, а тяжело, липко, неизбежно. И сейчас он радовался, что покинул среду, где без привычной брани никакая речь не молвится, — и вдруг оказалось, что культурные люди учатся тем же постыдным словесам. Сам Андрей давно уже не матерился, и восхищение, с которым нынешние ходоки в народ рассказывают о каком-нибудь легендарном боцмане, загибающем семи- и девятиэтажно и якобы ни разу не повторяющемся, казалось ему просто детским.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: