- Чего это, нянечка, филин кричит? - говорила сестра.
- Не судом кричит-с, пропасти на него нету. Хоть бы из ружья постращать. А то прямо жуть, все думается: либо к беде какой? И все барышню пугает. А она ведь до смерти пуглива!
- А как захворала она?
- Да известно-с: все слезы, слезы, тоска... Потом молиться зачали... Да все лютее с нами, с девками, да все сердитей с братцами...
И, вспоминая арапники, мы спрашивали:
- Не дружно, значит, жили?
- Куда как дружно! А уж особливо после того, как заболели-то оне, как дедушка померли, как вошли в силу молодые господа и женился покойник Петр Петрович. Горячие все были - чистый порох!
- А пороли дворовых часто?
- Этого у нас и в заведенье не было-с. Я как провинилась-то! А и было-то всего-навсего, что приказали Петр Петрович голову мне овечьими ножницами оболванить, затрапезную рубаху надеть да на хутор отправить...
- А чем же ты провинилась?
Но ответ далеко не всегда следовал прямой и скорый.
Рассказывала Наталья порою с удивительной прямотой и тщательностью; но порою запиналась, что-то думала; потом легонько вздыхала, и по голосу, не видя лица в сумраке, мы понимали, что она грустно усмехается:
- Да тем и провинилась... Я ведь уж сказывала... Молода-глупа была-с. "Пел на грех, на беду соловей во саду..." А, известно, дело мое было девичье...
Сестра ласково спросила ее:
- Ты уж скажи, нянечка, стихи эти до конца.
И Наталья смущалась.
- Это не стихи-с, а песня... Да я ее и не упомню-с теперь.
- Неправда, неправда!
- Ну, извольте-с...
И скороговоркой кончала:
- "Как на грех, на беду..." То бишь: "Пел на грех, на беду соловей во саду - песню томную... Глупой спать не давал - в ночку темную..."
Пересиливая себя, сестра спрашивала:
- А ты очень была влюблена в дядю? И Наталья тупо и кратко шептала:
- Очень-с.
- Ты всегда поминаешь его на молитве?
- Всегда-с.
- Ты, говорят, в обморок упала, когда тебя везли в Сошки?
- В оморок-с. Мы, дворовые, страшные нежные были... жидки на расправу... не сравнять же с серым однодворцем! Как повез меня Евсей Бодуля, отупела я от горя и страху... В городе чуть не задохнулась с непривычки. А как выехали в степь, таково мне нежно да жалостно стало! Метнулся офицер навстречу, похожий на них,- крикнула я, да и замертво! А пришедчи в себя, лежу этак в телеге и думаю: хорошо мне теперь, ровно в царстве небесном!
- Строг он был?
- Не приведи господи!
- Ну, а все-таки своенравнее всех тетя была?
- Оне-с, оне-с. Докладываю же вам: их даже к угоднику возили.
Натерпелись мы страсти с ними! Им бы жить да поживать теперь, как надобно, а оне погордилися, да и тронулись... Как любил их Войткевич-то! Ну, да вот поди ж ты!
- Ну, а дедушка?
- Те что ж? Те слабы умом были. А, конечно, и с ними случалось.
Все в ту пору были пылкие... Да зато прежние-то господа нашим братом не брезговали. Бывалыча, папаша ваш накажут Герваську в обед, - энтого и следовало! - а вечером, глядь, уж на дворне жируют, на балалайках с ним жундят...
- А скажи,- он хорош был, Войткевич-то? Наталья задумывалась.
- Нет-с, не хочу соврать: вроде калмыка был. А сурьезный, настойчивый. Все стихи ей читал, все напугивал: мол, помру и приду за тобой...
- Ведь и дед от любви с ума сошел?
- Те по бабушке. Это дело иное, сударыня. Да и дом у нас был сумрачен, - не веселый, бог с ним. Вот извольте послушать мои глупые слова...
И неторопливым шепотом начинала Наталья долгое, долгое повествование...
IV
Если верить преданиям, прадед наш, человек богатый, только под старость переселился из-под Курска в Суходол: не любил наших мест, их глуши, лесов. Да, ведь это вошло в пословицу: "В старину везде леса были..." Люди, пробиравшиеся лет двести тому назад по нашим дорогам, пробирались сквозь густые леса. В лесу терялись и речка Каменка, и те верхи, где протекала она, и деревня, и усадьба, и холмистые поля вокруг. Однако уже не то было при дедушке. При дедушке картина была иная: полустепной простор, голые косогоры, на полях - рожь, овес, греча, на большой дороге - редкие дуплистые ветлы, а по суходольскому верху - только белый голыш. От лесов остался один Трошин лесок. Только сад был, конечно, чудесный:
широкая аллея в семьдесят раскидистых берез, вишенники, тонувшие в крапиве, дремучие заросли малины, акации, сирени и чуть не целая роща серебристых тополей на окраинах, сливавшихся с хлебами. Дом был под соломенной крышей, толстой, темной и плотной. И глядел он на двор, по сторонам которого шли длиннейшие службы и людские в несколько связей, а за двором расстилался бесконечный зеленый выгон и широко раскидывалась барская деревня, большая, бедная и - беззаботная.
- Вся в господ-с! - говорила Наталья.- И господа беззаботны были - не хозяйственны, не жадны. Семен Кириллыч, братец дедушки, разделялись с нами: себе взяли что побольше да полутче, престольную вотчину, нам только Сошки, Суходол да четыреста душ прикинули. А из четырех-то сот чуть не половина разбежалася...
Дедушка Петр Кириллыч умер лет сорока пяти. Отец часто говорил, что помешался он после того, как на него, заснувшего на ковре в саду, под яблоней, внезапно сорвавшийся ураган обрушил целый ливень яблок. А на дворне, по словам Натальи, объясняли слабоумие деда иначе: тем, что тронулся Петр Кириллыч от любовной тоски после смерти красавицы бабушки, что великая гроза прошла над Суходолом перед вечером того дня. И доживал Петр Кириллыч, - сутулый брюнет, с черными, внимательно-ласковыми глазами, немного похожий на тетю Тоню, - в тихом помешательстве. Денег, по словам Натальи, прежде не знали, куда девать, и вот он, в сафьяновых сапожках и пестром архалуке, заботливо и неслышно бродил по дому и, оглядываясь, совал в трещины дубовых бревен золотые.
- Это я для Тонечки в приданое,- бормотал он, когда захватывали его. Надежнее, друзья мои, надежнее... Ну, а за всем тем - воля ваша: не хочете - я не буду...
И опять совал. А не то переставлял тяжелую мебель в зале, в гостиной, все ждал чьего-то приезда, хотя соседи почти никогда не бывали в Суходоле; или жаловался на голод, и сам мастерил себе тюрю - неумело толок и растирал в деревянной чашке зеленый лук, крошил туда хлеб, лил густой пенящийся суровец и сыпал столько крупной серой соли, что тюря оказывалась горькой и есть ее было не под силу. Когда же, после обеда, жизнь в усадьбе замирала, все разбредались по излюбленным углам и надолго засыпали, не знал куда деваться одинокий, даже по ночам мало спавший Петр Кириллыч. И, не выдержав одиночества, начинал заглядывать в спальни, прихожие, девичьи и осторожно окликать спящих: