Ионыч уселся на край.

— Слушай, ты Шахматова сторожишь, а про Рубашкина забыл? Он прет!

— Рубашкина я уделаю, Ионыч, не суетись. Лучше спину потри.

— Опять? Может, обколоть?

— Подожду. На крайний случай оставлю.

Из зала послышались жидкие аплодисменты.

— Видишь, Рубашкин взял, и у него подход.

— Получит медальку за жим. Пусть на трусы повесит.

— Тебе идти. Спина-то как?

— Перебьюсь.

Но когда выходил, настоящего настроя не было. Хотел пожать осторожно, чтобы спину не очень растревожить, да и сознание, что оторвался от Шахматова, расхолаживало. На грудь опять взял хорошо, но когда сорвал штангу вверх и прогнулся, снова стрельнуло в поясницу, да так резко, что, не успев осознать, что делает, Сизов бросил штангу.

6

Рубашкин был доволен: в жиме выиграл десять килограммов у Шахматова и теперь в победе не сомневался.

Как всегда, когда дела шли хорошо, Рубашкина одолевала говорливость. Он не улегся после жима на раскладушку, а подошел к Кораблеву, старшему тренеру сборной. Тот в углу разговаривал с Гриневичем.

— Ну что, Сергей Кириллович, чисто я пожал?

Кораблев резко повернулся:

— Не видишь, что занят я? Хоть бы воспитал тебя кто!

— А что? Я хочу знать. Вы как старший тренер…

Гриневич смотрел высокомерно, аж брови поднял и ноздрями задрожал — в кино так белые офицеры смотрят.

— Напрасно удивляешься, Сергей Кириллович. Парень всех обжал и радуется. Не понимает, что он кефир на час.

— Чего?

— Всего на час кефир, говорю. Кефирная палочка, молодой человек, очень быстро киснет, чуть прозеваешь, в простоквашу прокисает. Поэтому про тех, кто недолго в лидерах ходит, говорят: кефир на час. Пословица, так сказать. Идиома.

— Полегче!

— Извините, я не принял во внимание вашу начитанность… Но я тебя отвлек, Сергей Кириллович, ты хотел отрецензировать только что продемонстрированный молодым человеком жим.

— Ну слушай, если интересуешься: за границей тебя с твоими швунгами и показать совестно.

— Как все. Кто сейчас жмет? Все швунгуют. Один Пумпуриньш солдатским жимом жмет.

— Ты за всех не прячься, — и отвернулся к Гриневичу.

Сразу ясно, кого в сборную наметил: Гриневич с Кораблевым на «ты», — как не взять! Вон как хохочут за спиной, — над ним, не иначе! А пусть хохочут, все равно от чемпиона спартакиады так просто не отделаешься!

Рубашкин отошел злой и обиженный. За что его Кораблев не любит? За что все над ним издеваются? Ничего, они еще узнают!

Рубашкин снял свой пояс и с гордостью прочитал на нем:

ПЕРСЕЙ РУБАШКИН —
ОЛИМПИЙСКИЙ ЧЕМПИОН!

Это он написал еще в прошлом году. И сбудется! Вот тогда повертятся. А он, кому не захочет, руки не подаст.

Кавун сзади подкрался:

— Что ты, угорелый, носишься? Отдыхай!

Рубашкин отстранился:

— Не устал. Зря волнуетесь, Тарас Афанасьевич, дело сделано.

Пусть любимые разрядники его Батей зовут, а Рубашкин принципиально: «Тарас Афанасьевич»! Если подумать, уж Кавун-то обязан его любить! Ведь заслуженного с него получил.

— Ляг, говорю. Перегоришь.

— Ладно, — Рубашкин присел. — Лёсик!

Лёсик подбежал на полусогнутых.

— Дай-ка, что там в термосе!

— Ну вот, сиди, — одобрил Кавун. — Пойду вес закажу.

Прошла минута, чая не было.

— Долго ждать?

— Пробка глубоко сидит, Персей Григорьич, ноготь уже сломал.

— Связался с безруким. Дай!

— Ничего, я зубами… Вот… Со скольки начать собираетесь?

— С сорока.

— Я слыхал, Батько…

— Сколько тебе говорить!

— …Извиняюсь, Тарас Опанасыч с тридцати хочет.

— Завалить он меня хочет! Позови!

Кавун не подбежал, как надеялся Рубашкин. Подошел не спеша.

— За што шумишь?

— Утопить меня хотите! С тридцатью меня Шахматов проглотит!

— Перестраховываюсь, Персик. Баранки боюсь.

— Сколько я просил меня Персиком не называть? Не детский сад.

— Извини. И не будь такой нервный. Тридцать — прекрасный вес. Рванешь, и сразу десятку прибавишь. Устраивает?

— Нет! Пять лет у вас тренируюсь, а вы меня не знаете! Не понимаете меня! Я в кураже. В жиме ни подхода не испортил, понимать надо. Не психолог вы. Сразу видно, практик без диплома.

— Эх, Персик!..

— Я просил!

— Ладно. В том и дело, что знаю тебя. А с дипломом завтра поищешь, сегодня работать надо.

Подошел Реваз Кантеладзе:

— А я думаю, кто кричит? Интеллект с тренером ругается. Заводишься так? Хороший способ. Федя был Краснушкин, легковес, но флегма. Перед выходом вскочит, кричит: «Бейте меня табуреткой!» Раздразнят его, выскакивает на помост — рычит, штангу зубами рвет. Тигр!

— А чего ты суешься? Мы беседовали, а ты суешься.

— Извини, уже иду.

— Ладно, я не обидчивый, не то что некоторые. Чего гуляешь? Кончил?

— Выжидаю. Понимаешь, я в рывке хорош, смолоду спину не закачал. Маленькую медаль возьму.

— Золотую?

— Нет, подешевле. Золотую Шахматов берет.

— Чокнулись вы на нем! «Шахматов… Шахматов!..» Почему он?!

— Интеллект, дорогой, ты не нервничай. Я о большой не говорю. За большую свалка. Может, и ты возьмешь. Или не ты. А уж в рывке Шахматова не достать. Корона. Извини, если расстроил. Пора разминаться: с тридцати семи начинаю.

Реваз отошел.

— Слыхал? Грузин мне в деды годится, а с тридцати семи. Меньше не пойду. Позориться!

— Не гляди через плетень. Делай свое.

— Сказал, не пойду меньше!

Кавун встал, большой, толстый — полутяжем работал, — и пошел сутулясь. Рубашкин, гордый тем, что настоял на своем, побежал разминаться. Рвал легко, Лёсик только успевал блины навешивать. И с каждым рывком все сильней презирал Кавуна за то, что не рубит в психологии.

Первым к весу вызвали Кантеладзе. Реваз вышел бодро — и недорвал, бросил.

И сразу настроение Рубашкина переломилось: «А вдруг я тоже?!» Предательская слабость разлилась по рукам, ладони вспотели. Он шел к штанге и думал: «Как бы сейчас хорошо рвать тридцать!»

На тренировках он и сорок рвал, но на соревнованиях всегда разлаживалась техника. Тысячи взглядов будто придавливали штангу к земле.

С чувством обреченности еще никто порядочного веса не поднял. Рубашкин донес до груди — и выронил.

Снова вызвали Кантеладзе. Рубашкин сел, стараясь успокоиться.

— Зажался ты, — гудел в ухо Кавун. — Расслабиться надо, а ты зажат.

«Впечатлительный я», — думал о себе Рубашкин с досадой и уважением. (Еще в Омске соседка-учительница говорила про своего хилого сына: «Он такой впечатлительный, ранимый!» — запомнилось.) «Грубее надо быть, а я впечатлительный, ранимый!»

Вышел — и опять выронил. По залу гул прошел: лидеру грозил ноль!

— Ну што ж ты! — тряс за плечо Кавун. — Ну проснись! Хоть ругайся, только проснись!

— Сейчас, Батя, сейчас, подожди, — с трудом выговорил Рубашкин.

Зубы стучали, тело выворачивал позорный медвежий страх.

После уборной стало легче. Вдохнул с ваты нашатырь, еще раз. Ударило в виски.

Взялся за гриф и долго стоял в стойке, не мог решиться…

И вдруг неожиданно для себя рванул — как в воду бросаются.

Штанга взлетела! Встал! Миг торжества — и тут Рубашкин с ужасом почувствовал, что руки не разогнуты до конца! Старая ошибка, еще омская: дернул согнутыми руками. Не засчитают. Можно бросать. Баранка.

Машинально, ни на что не надеясь, дожал на вытянутые руки. Опустил по команде.

Посмотрел на судейские лампочки. Две белых!!

Рубашкин в восторге подпрыгнул и, подскакивая, побежал за кулисы.

А перед глазами плыло непроницаемое лицо Сиганова. Сидит перед помостом равнодушный, неприступный. Не выдал.

Неистовый свист несся в спину. Да плевать на свист!

— Ну что, Тарас Афанасьевич? А вы боялись.

Кавун грустно посмотрел:

— Поздравляю.

7

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: