- Кто здесь говорит о новой редакции? - спросил автор. - Ерунда какая-то.
- Это моя точка зрения, - скромно сказал Закберг. - Во второй, альтернативной разработке готовы принять пьесу, как она есть, со всеми грубостями и шероховатостями, но мы не можем быть совершенно уверены, что это пойдет на пользу Советской власти.
- Правильно, - сказал Мастер, - готовьтесь к крупным неприятностям.
- Нам неприятности не нужны, - сказал уже совершенно обеспокоенный редактор. - Знаете что? Давайте перенесем обсуждение на потом, а пока пошлем пьесу вождям, пусть почитают.
- Читали и одобрили, - сказал автор. - Сказали - пусть спецы решают, ведь вы спецы, спецы?
- Но мы разумные спецы, - сказал Зискин. - А это большая разница.
- Да, - сказал Рысс, - да.
Он посмотрел с презрением на главного редактора, укоризненно покачал головой и, тыча в товарища Елену пальцем, закричал:
- Как вы можете, товарищ, как вы можете? Выпустите немедленно эту трудящуюся женщину, вы что хотите ее опозорить перед коллективом?
- Не надо, не надо, - пискнула Перегудина, потрясенная сочувствием Рысса - Я потерплю.
- Идите, - сказал главред. - Все равно ни черта не разберешь.
Когда товарищ Лена выскочила из комнаты и все поглядели ей вслед, Мастер сказал:
- Долго будет продолжаться эта кукольная комедия? Чего вы добиваетесь? Вам что, неизвестны мои возможности и возможности, с позволения сказать, моих коллег? Долго я еще буду отстаивать право работать в театре, как хочу и как понимаю? Смерти моей добиваетесь? Хотите освободить пролетарскую культуру от моего присутствия?
- Ни Боже мой, - пискнул Зискин и, налив в стакан воды из графина, зачем-то сунул его Мастеру. - Мы ничего такого не хотим.
- Тогда зачем тянуть резину, морочить голову с этим планом, яйца выеденного не стоящим?
- Знаете что, - неожиданно перебил его Игорь, - Мастер прав. Ну не поставлю я и не поставлю. В другой раз как-нибудь, я на таком совещании в первый раз, и у меня за вас за всех прямо сердце разболелось. Особенно за автора. Нельзя же так мучаться! А я как-нибудь в другой раз. У меня еще идеи есть... Мне бы только денег достать.
- Нет уж! - разозлился автор. - Не надо самоуничижаться, я думаю, твой план не хуже, я предлагаю решать сейчас.
- Ну и решайте, - сказал Игорь. - Извините, я не могу. Без меня, пожалуйста.
Встал и пошел к выходу. Он слышал, как ему кричали вслед, хотел было вернуться, но возвращаться было лень, он сел в холле, чтобы дождаться автора и извиниться.
Первым вышел Мастер. Он прошел мимо сидящего Игоря, потом вернулся и, остановившись перед ним, стал раскачиваться, становясь с каждым движением уже совсем непомерно высоким, потом сказал:
- Я вас уничтожу.
- Зачем вы так? - спросил Игорь смущенно - молодого режиссера...
Что-то вроде сожаления о сказанном, казалось, мелькнуло в Мастере, что-то вроде даже сочувствия шевельнулось в нем, как показалось Игорю, вроде сомнения - не ошибся ли, пожалеть собеседника, не пожалеть - и вдруг сухое, не подлежащее жалости:
- Это я так шучу. Учитесь. Неужели вы подумали, что я вас принимаю всерьез?
И пошел себе - великолепный, седой, ученый, гениальный.
16
Чтобы проехать мимо газетного киоска на углу Мэдисон авеню и 72-й стрит, где работал Миша, нужно было сделать крюк в сторону от Центрального парка, и это смущало Нину, не желавшую расстраивать пятнадцатилетнюю Алису Брюн, уход за которой стал ее главным занятием после того, как она с Мишей и сыном перебралась в Нью-Йорк. Обе эти работы доставил им Александр Аркадьевич Зак, глава российского информационного агентства, почему-то очень охотно опекавший их семью с тех пор, как Мишу изгнали из консульства.
- Владейте, - сказал Зак, подводя Мишу к киоску, - все, что могу, по старой памяти...
Теперь они были совершенно бесправны, и Нина знала, кого считать виноватым, слишком глубоко она носила в себе обиды прожитой жизни, чтобы обойти этой заразой тех, кто попадался ей на пути. Душа наливалась свинцом и способна была влиять даже на погоду.
Андрюшу она сделала невольным свидетелем своих монологов, не могла же она целыми днями держать в себе жалобу на неосуществившееся, почти физически ощущая жажду по своему петербургскому горю, по своей печальной участи, от которой ее насильно увезли, не дав до конца испить всей чаши унижений.
Жажда эта вернулась почти сразу же, как они с полковником Томпсоном переплыли на пароходе из Владивостока в Сиэтл и началась ее американская жизнь.
Это было какое-то второе зрение, нищенское зрение полуслепой, не желающей признаться в своем прогрессирующем недуге и продолжающей идти на ощупь, не прося окружающих о помощи. Душа томилась, и никто не смог бы убедить Нину, даже Миша, что страданиям этим когда-нибудь наступит предел. Усталость от страданий - да, но и этого придется слишком долго ждать молодому здоровому сердцу.
И сейчас она с удивлением понимала, что согласилась на работу по уходу за несчастной парализованной девушкой, рассчитывая найти даже какое-то утешение в постоянном общении с человеком, которому хуже, чем тебе, но оказалось, что человек этот вполне счастлив, правда, своим американским перевернутым счастьем, когда все всегда впереди, все возможно даже для тех, у кого ничего нет и не предвидится, но счастлив, счастлив, счастлив - своим пребыванием на земле, возможностью дышать, глазеть по сторонам, быть американцем.
Миша тоже считал, что Нина выздоровеет, когда он чудодейственным образом, но все же наладит свое существование в этой стране, где им пока приходится жить нелегально, тайком, с угрозой каждую минуту быть высланными. Как он этого боялся! Боялся и хотел, а то, что хотел, в этом была уверена Нина, да, он любил ее, но тех, в России, любил еще больше, и сейчас, когда приходилось прятаться, снимать под чужим именем квартиру, быть обязанным Заку самим существованием, он страдал, что может посылать туда все меньше и меньше денег, и больше всего боялся раскрыть перед ними истинное свое положение.
- Ничего не буду писать, просто придут деньги и они поймут, что я жив.
А ей приходилось думать еще и об Андрюше, ни словом не выдавая Мише своих тревог, делать веселое лицо, каждое утро проезжать мимо его киоска, подталкивая инвалидную коляску, чтобы ободрить, махнуть рукой.
Ни словом не выдавал Миша своих печалей, был весел, отправляясь каждое утро разгружать машину с газетами, но Нина знала - он растерян, а такие люди, как Миша, тяжелей переносят растерянность, чем горе, они просто не умеют жить в состоянии подвешенности, и, если прервется тоненькая денежная ниточка с Россией, он будет думать, что больше его родных ничего с ним не связывает, и не в неверии душевном было дело, а в необходимости делать добро предметно, другого он не понимал, терялся, признания в любви ни за что, просто так, смущали его, сразу хотелось бежать куда-то и благодарить, благодарить за незаслуженное, как он считал, отношение к себе. В этом не было ничего жалкого, он оставался самым достойным из людей, кого она встретила за всю свою жизнь. И поэтому она не оставляла его. Вот правда! Знать, что можешь оставить, и не оставляешь только поэтому, ни почему другому.
Она оправдывала себя тем, что любовь давно умерла в ней, не успев родиться. Она могла только, забыв себя, выполнять то, что сделало бы его жизнь менее удручающей. Она жила с хорошим человеком и желала ему добра.
- Твой Гудович, - хороший, - с какой-то даже гордостью сказала Алиса, ты должна быть очень горда, что у тебя такой муж. Ты горда?
- Конечно, - засмеялась Нина, - но точнее было бы сказать - счастлива.
- Значит, ты счастлива?
Нина покосилась на Андрюшу, идущего тут же, рядом, и сказала: Счастлива.
- Вот видите, - сказала Алиса. - Я хочу, чтобы все вокруг были счастливы, и мама, и папа, и ты, и Андрюша. Вам столько приходится иметь дела с моей болезнью, что может мир показаться одним несчастьем, но это не так, мне хорошо и редко, очень редко больно, я умею договориться с моей болью, она меня не страшит, меня страшит ваше сочувствие к моим страданиям, которых нет, честное слово! Как вам не стыдно считать меня калекой! Калеку не могут любить столько людей, а вы меня любите, правда? И мама, и ты, и Миша.