Кто-то ходил с той стороны потолка, иногда оттуда доносились голоса или музыка, или просто что-нибудь тяжелое падало на пол, и тогда потолок отзывался тихим эхом.
И Климов привычно думал о том, что тот, кто живет наверху, так же недоступен для него, как, скажем. Бог или Австралия, которая для него никогда не станет реальностью. Ему не приходило в голову, что можно подняться на другой этаж и попросить у того, высшего, сигарету или щепотку соли, и познакомиться с ним, и поговорить о чем-нибудь просто, если получится.
Он подолгу размышлял о благородстве и совершенстве одиночества.
Одиночество - это жизнь без зеркал.
Пусть нет никого, кто бы мог помочь тебе, но зато нет и тех, кто помешает или повредит. Нет никого, кто полюбит тебя, но нет и ненавидящих тебя.
Одиночество - это точка, близкая к равновесию, гармонии. Недаром отшельники достигали совершенства только в уединении.
Он утешал себя высокими примерами, но самому до пустоты в сердце не хватало жены и детей. Не другой жены, а именно той, которую он выбрал много лет назад. Не чужих детей, а именно тех, которых он помнит и любит с той минуты, когда, прислонив ухо к твердеющему животу, услышал требовательное шевеленье жизни.
Они были близнецами, мальчик и девочка. Непохожие друг на друга, они быстро росли, и Климов полюбил их по-настоящему, когда первыми, еще невнятными словами они стали пытаться выразить свои желания. Климову было за тридцать, но он часто отождествлял себя с близнецами, он сам хотел быть ребенком, вернуться туда, в страну неразличения добра и зла, незамутненных зеркал и чистого дыхания.
Дети походили на мать, самостоятельные и независимые, они быстро вытягивались, лица их теряли младенческую бесформенность, становились красивыми и резковатыми. Климов смотрел на них и думал о том, что человек не свободен уже потому, что наследует душу и тело своих предков. Еще до рождения, в горячей и темной утробе, великий прозорливый слепец медленно лепит будущего человека и наделяет его чертами забытых людей, связанных невидимой, но неразрушимой цепью.
Климов вспоминал последние слова жены, и казалось ему, что если он изменится и заставит себя быть таким, каким бы хотела она его видеть, то все повернется к лучшему. И в самом деле, он всегда был беспомощен, и дело даже не в том, что не умел делать простую домашнюю работу, а в том, что не привык принимать решения, не умел думать за себя, а тем более за других. А все это означало, что он не свободен, он зависел сначала от матери, потом от жены, а сам по себе жить не умел. Он лениво раздумывал о том, что даже в рабстве есть свой постыдный сладкий привкус.
Приятнее подчиняться, чем выносить решения, легче осуждать власть, чем нести на себе ее бремя...
Однажды Климов не выдержал и, несмотря на данное жене обещание, пришел к тому дому, где теперь она жила с детьми. Он сел на скамеечку против подъезда, ждал и рассеянно слушал разговоры старух, сидящих рядом. Он хотел увидеть своих детей хотя бы издали, еще раз взглянуть на тех единственных людей, возникновению которых из небытия именно он, Климов, был причиной, и вина его или заслуга в этом была столь велика, что печаль тяготила сердце и лишала покоя.
Они возвращались из школы, размахивая портфелями, и оживленно переговаривались. Им было по девять лет, девочка начала вытягиваться и обгонять брата. Она всегда отличалась от него упрямым характером, решительностью и самостоятельностью поступков, и Климов, глядя на нее, и в этот раз подумал о том, что жизнь никогда не бывает напрасной, если ты сам, пусть неузнанный и себя не помнящий, продолжаешь жить в других людях, совсем не похожих на тебя, но хранящих тайное родство с твоим телом, твоей душой.
Он не подошел к ним, не окликнул. Он стеснялся даже своих детей, не зная, о чем с ними разговаривать и как себя вести. Он следил за ними взглядом, пока они не скрылись в подъезде. Ему всегда казалось, что дети любят его. Он был мягок и все прощал им, и даже осмеливался защищать их от наказаний матери. Ему казалось, что если бы он подошел к ним сейчас, то они должны были обрадоваться ему, но не сделал этого и, как обычно, корил себя за трусость, слабость и нерешительность.
"Да, - подумал он, - она правильно сделала, что оставила меня. Забитый чиновник, ни рыба ни мясо".
Наверное, вид его, погруженного в раздумье и горестное самобичевание, вызывал любопытство старух. Они не осмеливались говорить о нем впрямую, а перешли к теме пьющих мужей, из-за которых страдают несчастные жены и невинные дети. Ему хотелось сказать, что к нему это не относится, что он трезвенник, что жену свою продолжает любить и ни разу не изменял ей, но потом справедливо решил, что вмешиваться в пустой разговор не стоит и вообще пусть все идет так, как и должно идти, он не борец, не хозяин жизни и ничего изменить все равно не сможет.
Его бывшая жена, далекая и недоступная, шла вдоль дома. Под пристальными взглядами старух он пошел к ней, было страшно, голос, еще не прозвучав, уже готов был задрожать, хотелось встать на колени и сказать, что без нее он погибнет, что готов стать таким, каким она пожелает, лишь бы она приняла его, и простила ему, и рассмеялась бы над злым своим поступком.
Он загородил ей дорогу и сказал:
- Давай поговорим. Только в подъезде. Старухи смотрят.
Она вскинула брови, поправила волосы.
- Послушай, Климов, я уже все сказала. Тебя не существует в природе. Считай, что ты умер. Есть я, есть мои дети, а тебя нет. С привидениями разговаривать я не хочу. Я слишком суеверна. Отойди.
Он мучительно покраснел и неожиданно для себя сказал:
- Дура ты и не лечишься.
Она легко отстранила его сильной рукой и, не оглядываясь, пошла к подъезду.
- Дура! - закричал он вслед. - И не лечишься к тому же!
В эту ночь он плохо спал, вернее, не спал совсем. Впервые он нагрубил этой женщине, неумело и глупо. Даже выругаться не умел, даже ответить достойно...
Было больно и одиноко, и Климов в скорби своей простер руки к потолку и взмолился:
- Господи, если ты есть, отзовись, поговори со мной!
Сверху доносились чьи-то шаги, и вдруг в самом деле он отчетливо услышал голос с той стороны потолка:
- О чем мне с тобой разговаривать?
- Хоть о чем, - сказал удивленный Климов. - Можно о погоде.
- Погода хорошая, - ответил тихий старческий голос сверху. - Она всегда хорошая. Если где-нибудь дождит, то в другом месте солнечно. А за облаками и подавно - всегда полная ясность.
- Там холодно, - пожаловался Климов. - Там можно попасть под самолет.
- Ерунда, - ответил тот, - главное - одеться потеплее и смотреть по сторонам. Зато просторно!
- Так ты Бог? - спросил Климов, не веря.
- Бог его знает, - ответил тот. - Может, и так. Не все ли равно.
- А конкретнее? - не унимался Климов.
- Тогда не Бог.
- Значит, ты - черт! - уверенно сказал Климов и отвернулся к стенке.
- Ну вот! - огорчился другой. - Что за глупый подход! Ты что, христианин?
- Кажется, нет, - осторожно сказал Климов, опасаясь подвоха. По-моему, я атеист.
- Тем более. Атеист, а говоришь глупости. Я - твой сосед сверху. Всего-навсего.
- А почему я тебя так хорошо слышу? - заинтересовался Климов.
- Акустика, - вздохнул сосед. - Думаешь, только у древних строителей были свои тайны? Между нашими комнатами есть узкий звуковой коридор. По нему можно разговаривать друг с другом. А ты сразу в мистику ударился! Для таких, как ты, всегда или Бог, или черт, или черное, или белое, или доброе, или злое, а середка - никогда. Дуалист дихотомический. Задрипанный к тому же.
- Да нет! - воспротивился Климов. - Между Богом и чертом тоже есть середка - ангелы. Меня мама в детстве ангелочком называла.
- Ясно, - сказал сосед. - Ты любишь самого себя. Так бы и сказал.
- Ну почему же? - обиделся Климов. - Я своих детей люблю. Когда они были маленькими, тоже на ангелочков походили. Кудрявые, голоса звонкие, щеки розовые. Я их очень любил.