- Если бы доктор Прато, - улыбнулся Гварди, - умел оборачиваться обезьяной, тогда стоило бы еще подумать. Но так... вот, синьор, ваши силовые параметры. За миллион лет эволюции вы умудрились растерять все, чем снабдила ваши мышцы, кости и сухожилия природа.
Клочок бумаги, величиной с визитную карточку, сброшенный на стол передо мною инспектором, был испещрен буквенными символами и цифрами - и все они в совокупности представляли законченную антропометрическую характеристику доктора Прато, а на обороте тот же Умберто Прато обозначался в своих силовых параметрах - тех самых, на которые только что ссылался инспектор. Видимо, мне следовало восхититься или, по меньшей мере, удивиться такой доскональной осведомленности полиции, но я не испытывал ни восхищения, ни удивления. Мысль моя была занята другим: рассматривая клочок бумаги с цифрами, я все время чувствовал на себе пристальный, как будто прилипающий, взгляд инспектора. Это было непонятно, потому что трижды, как бы невзначай, я подымал голову и все три раза заставал Гварди в одной позе - неподвижного, устремленного в окно или, пожалуй, не в окно, а в какую-то бесконечно далекую точку за ним, за его стеклами. Потом, когда я уже основательно познакомился с самим собою в буквенной и цифровой транспонировке, инспектор откровенно уставился на меня - и опять круглились его блеклые рыбьи глаза, но уже не пустые, как прежде, а наполненные человеческим чувством удивления перед непонятным, перед необъяснимым.
Я вздохнул: сейчас инспектор Гварди начнет мудрствовать по поводу того, что в криминалистике много больше темных мест, чем, к примеру, в генетике, которой занимаюсь я и несколько еще дней назад занимался Кроче.
- Доктор, - сказал Гварди, - вы всерьез подозревали своего шефа в убийстве Чезаре Россолимо? Или это было, образно говоря, только так... апокалипсическое видение?
Вот как, они знают даже об этом - о моих подозрениях, которые и для самого Кроче существовали только в догадках! Неужели Кроче сам?..
- Именно так, Умберто, за пять дней до своей смерти синьор Кроче уведомил нас о своей размолвке с вами. И еще о том, что опасается за свою жизнь.
- Стало быть, - я вдруг ощутил в своих руках не жалкую щепку, а упругий спасательный круг, невольно брошенный мне самим Гварди, - стало быть, все эти дни вы следили за мной!
- Да, - кивнул инспектор, - следили.
- Какое же вы имеете право, - я говорил шепотом, чтобы задушить в себе крик, - вы, страж закона, изводить меня гнусными намеками!
Нет, он не разыграл ни ярости, ни возмущения - он очень спокойно объяснил мне, что как-никак на шее Кроче найдены отпечатки моих пальцев, если же учесть при этом, что в ночь преступления я вышел из дома в два часа, а вернулся только в три с четвертью, то, видимо, недоумение инспектора Гварди понять будет много проще. И не исключено, улыбнулся он, что удастся даже извинить его, ибо логика - о, эта ветреница-логика! - все-таки остается нашим божеством.
Разумеется, это был абсолютный вздор - никуда ни в два, ни в три, ни в четыре часа ночи я не выходил. Но коль скоро он утверждает, что меня якобы засекли, то как же получилось так, что за мной не уследили?
- Не знаю, - развел он руками, - вот так и получилось: сыщик утверждает, что вы не то сквозь землю провалились, не то растворились в ночи.
- Конец двадцатого века, инспектор Гварди, - и такая чудовищная средневековая чушь!
- Совершенно верно, - согласился он покорно, - чушь, я бы сказал, архичушь, доктор.
Теперь он откровенно, отбросив всякие джентльменские увертки, рассматривал меня с ног до головы, как экспериментатор в своей лаборатории рассматривает высокоорганизованную особь, в поведении которой ему не все ясно. Возможно, это был профессиональный взгляд детектива, но я чувствовал себя отвратительно. Он же продолжал осматривать меня беззастенчиво, и я ощущал его взгляд даже на своих ногах, хотя они были упрятаны под столом.
Закончив осмотр, он спросил вдруг, как я отношусь к оборотничеству, верю ли я в вукодлаков, вервольфов и чем, по-моему, объясняется грандиозное изобилие оборотней в пятнадцатом-шестнадцатом веках.
- Заметьте, - подчеркнул он многозначительно, - люди сами объявляли себя оборотнями и сами же доносили на себя.
- Синьор Марио, - сказал я спокойно, - не хотите ли вы, чтобы я воскресил средневековье доносом на оборотня Умберто Прато? Не хотите ли вы заверить меня, что сыскная полиция готова мне помочь в этом?
- Нет, доктор, - ответил он решительно, - сыск умеет быть мужественным, но иногда он считает нужным относиться всерьез к тому, что вы, естественники, заклеймили как суеверия и невежество. Случается, иного выхода просто нет.
- Удивительно, - мне в самом деле было это удивительно, ведь только что вы сами ратовали за логику - наше божество!
- Да, - рассмеялся он, и вокруг рыбьих его глаз собрались человеческие морщинки, - действительно. Но у логики есть и скрытые пути.
- Например?
- Ну, например, ваша встреча с Чезаре Россолимо, дантистом из Милана.
- Откуда вы знаете о встрече?
Я совершил промах - надо было слушать его, терпеливо слушать, и тогда, может быть, мне удалось бы ухватить конец той логики скрытых путей, которая для него такой же, если не больше, кумир, как и логика формальная.
- Откуда? - переспросил он удивленно. - Вы сами нам рассказывали об этом.
Он лгал, он беззастенчиво лгал - я ничего и никому о встрече не рассказывал, я решил тогда еще, когда возвращался из Пизы, что при случае загляну к дантисту Россолимо в Милане. И только. Гварди же мог узнать об этой встрече лишь от самого дантиста, хотя совершенно непонятно, зачем тому понадобилось уведомлять о встрече полицию.
- Ошибаетесь, Прато, - резко оборвал меня инспектор, никакого дантиста Чезаре Россолимо, тезки, однофамильца и двойника вашего покойного коллеги, в Милане нет и никогда не было. Кстати, - добавил он уже помягче, - вы еще рассказывали о встрече с двойником Россолимо на вокзале во Флоренции.
Нет, это было уже выше моих сил, я чувствовал, что схожу с ума, а этот полицейский чиновник с рыбьими глазами на человеческом лице явно забавлялся, наблюдая меня. Я ничего не говорю о чудовищной унизительности этой сцены, потому что животный страх перед сумасшествием заглушил во мне тогда и стыд, и негодование.