— Что это? — испуганно воскликнула красавица. — Никак враги твои, Коса, разбойные люди моего отца.
— Что говоришь?! — засмеялся самоуверенный атаман. — Птица скопа предупредила бы. А она, слышь, молчит.
Но права была Прощена: к дубу подбирались ватажники Булата, а вёл их обиженный Ефим. А не кричала птица скопа потому, что хорошо знала Дубка, который не раз кормил её прямо с ладоней кусками мяса.
Бросились из-за густых зарослей ордынцы во главе с Авгулом, которому Булат пообещал свою дочь в жёны, выхватил саблю Коса, но было уже поздно. Скрутили его воловьими ремнями. А Прощена бросилась головой вниз на дно каменистого оврага и разбилась.
Казнили Косу и вырезали весь его вертеп.
Но не стало житья на белом свете от своих мыслей Ефиму Дубку, извёлся весь, почернел: да какое там житьё среди шаманских оргий?! И решил он покинуть «чёртово городище» и шайку Булата.
Покинуть-то он покинул... Но это было потом, намного позже. Много ещё страшных испытаний выпадет на долю Ефима Дубка, прежде чем уйдёт он навсегда от ватажных людей бывшего мамайского тысячника. И на свою беду окажется на Рясском поле и повстречается там с московским великим князем Дмитрием Ивановичем. Но не узнает его князь (Ефим Дубок клал из белого камня кремлёвские стены), и тогда обернётся эта встреча трагедией для Ефима.
Легенда легендой, думал я, подходя к Смекаловке, а ведь есть родник в Скопине, недалеко от железнодорожного вокзала, и теперь он стал колодцем, который люди зовут Прощении...
В деревне моему приходу не удивились. Только плотник Пётр Кондратьевич Зайцев сказал:
— А мы ждали тебя раньше. Ну что ж, здравствуй! Только вот твоей тётки пока ещё нет, не возвернулась из далёких краёв.
Я взял у него топор, и мы вместе с Петькой, его внуком, направились к дедовскому дому.
Вот и снова я вижу этот дом и сад возле него, в котором висят яблоки. Только дадут ли им ребятишки вызреть?..
Пока Петька отрывает топором от окон доски, я пытаюсь открыть дверной замок. Замок порядком заржавел, и ключ, который дала больше полугода назад тётя Наташа, не проворачивается в отверстии. Я прошу Петьку сбегать к своей бабке Анисье за подсолнечным маслом.
Назад Петька пришёл с дедом. Мы налили в замок масла, ключ легко провернулся, и собачка отошла. Я говорю плотнику:
— Пётр Кондратьевич, зайдите первым в дом... Что-то не могу.
Чувствую, как щемит сердце: сколько годов-то не был здесь! В доме, где родился и вырос, где прошло детство, откуда без меня вынесли на погост моего дедушку, который читал вслух по вечерам «Вия» и «Тараса Бульбу». А добрая няня, грудью защитившая меня от фашистов! Спасибо вам и за жизнь, и за боли, и радости!
— Ну... это самое... Понимаю, — говорит дядя Петя Зайцев и шагает вглубь тёмных сеней. Я за ним.
Вдруг с чердака срывается что-то тёмное и с жутким писком проносится у самого уха.
— Вот черти! — говорит плотник.
Я отчётливо вспоминаю старую кузню за огородами, в которую мы пробирались с двоюродным братом ночью, чтобы отковать копья для жителей деревни, которыми они должны были обороняться, по нашему понятию, от голодных волков, и так же отчётливо вспоминаю такой же пронзительный полёт летучих мышей.
— Это, можно сказать, даже к счастью, когда вьют гнезда летучие мыши в старом доме, — уверяет меня дядя Петя, будто успокаивая.
В заброшенном доме?.. К счастью?!
Делаю вид, что поверил.
Мы входим в избу: лежанка, русская печь, стол в углу, даже иконы те же — Иисуса Христа и Николая Угодника, перед которыми мы разучивали дедовскую «И возрадуйся...» и бабушкину колядку «Виноградье красно-зелено моё». В чулане ведро, на лавке цепь для него, горшки, чугунки, под печью ухваты — всё, как было когда-то. У стены кровать, на ней матрас.
— Ну матрас, положим, мы выкинем, — говорит дядя Петя. — Тебе бабка Анисья новый даст.
А где же сундук? Тот самый, в котором кроме вещей хранились книги, тетрадь моя, карандаши и краски.
— Ты на чердак загляни, небось там и стоит, — говорит плотник.
Лестницы я не нашёл и прямо так, по выступам брёвен, вскарабкался наверх, снова вспугивая стаю летучих мышей. Ступил на потолок, разгрёб подопревшее сено у печной трубы, — и вот он сундук, обитый по углам медными пластинами.
Я взял его за ручки, подтащил к краю чердака и крикнул Зайцеву, чтобы помог. Мы спустили сундук на землю и втащили в избу.
С волнением открываю крышку: изнутри на ней вижу такие знакомые мне с детства приклеенные и уже пожелтевшие фотографии деда и бабушки, красочные послевоенные картинки из «Огонька» и карикатуры Дени и Кукрыниксов.
В сундуке лежат старые валенки: мои, деда, бабушки, няни, калоши, две панёвы, красный сарафан, белая, вышитая синью блузка. А под ними — книги: до слёз родной Гоголь, тот самый, с коричневыми обложками, весь затрёпанный, с жёлтыми уже листами, «Дмитрий Донской» Сергея Бородина, купленный дедом ко дню моего рождения, русские народные сказки, гнутые костяные гребни для женских волос и вот она, заветная тетрадь, на обложке которой я когда-то нарисовал море и корабли.
— Не пропала! — кричу я восторженно, будто нашёл слиток золота.
— Я же говорил, сундук на чердаке, — тоже радуется Зайцев.
Беру ведра и иду за водой. Наш колодец зарос лопухами и крапивой. В сенях должна висеть дедовская коса, заведённая лезвием за притолоку. Ею сбиваю верхнюю часть лопухов и крапивы, заглядываю в колодец. Набираю полное ведро воды и несу в избу.
Часа три мы мыли и скоблили пол, лавки, стол, стены. Потом дядя Петя принёс охапку дров. Сложил их возле лежанки:
— Надо протопить, а то мертвечиной пахнет.
Протопили, поставили на чугунную плиту лежанки чайник. Я взял рюкзак и портфель, стал собирать на стол.
— Встретил бабку Кочеткову, спрашивает, кто это дом Кандауровых распаковывает?.. Заторопилась, заохала, побежала гостинец тебе собирать, — информирует Зайцев.
Я засмеялся.
— А ты не смейся... Ты ведь теперь что ни на есть самый родной для неё человек. И вообще... На деревне много об этой земле из Норвегии говорили. Спасибо тебе ото всех нас.
— Да ладно уж... Скажете тоже.
— Не я говорю — люди...
Пришла бабка Марина Кочеткова. Принесла с десяток сырых яиц, банку мёда и два колобка сливочного масла, подошла ко мне, обняла.
К месту будет сказано: некоторое время назад я побывал в столице Норвегии Осло. Зная, что в этой стране во время Великой Отечественной войны погиб сын Кочетковой Алёшка, взял горсть земли с братской могилы в парке Весте Гравлунд, где похоронены наши солдаты, и привёз её бабке Марине.
Беря эту землю, она сказала тогда:
— Накажу добрым людям, чтоб посыпали ею руки мои, когда буду лежать мёртвой под образами...
Сели за стол. Я спросил Петра Кондратьевича про клешнятого человека и рассказал ему про встречу у родника.
Это ты верно заметил, — засмеялся плотник, вытирая выступившие на глазах слёзы. — И мы его Клешнятым зовём. На рака похож... Прям — истинный рак! Силуян Петров Белояров. Это он сам себя так величает. Белояров так Белояров... Живёт летом в лесу, заготовляет для бычков на зиму сено: в Казённом лесу у него землянка вырыта, свой там огородишко есть, картошку сажает, лук, всякий овощ. К нам в сельпо только за хлебом ходит. А зимой становится на постой у какой-нибудь старухи. Валенки катает. Для механизаторов, скотников, да мало ли... Многие из наших зимой в белояровских валенках щеголяют... Вот так и живёт, семьи нет, говорит, была, да в войну фашист порешил: жену и двоих ребятишек. А появился невесть откуда. Говорил, что когда-то в Дмитровском монастыре свечи зажигал, когда, значит, мальцом был... Служкой, значит, состоял при монахах. Вот оно как...
— В монастыре?.. В том, что на Дмитриевой горе когда-то стоял? — проверяя истинность сказанного, переспросил я плотника.
— Ну да, на Дмитриевой горе, — ответил дядя Петя Зайцев, не подозревая, как важно для меня то, что он сообщил.