Одна мама не чуяла под собой земли от радости. Разумеется, ей отрадны были и золотая жалованная государем гривна, и возведение в верховые боярыни, но всё же её любящее сердце ещё более радостно трепетало от того, что великий князь поцеловал руки её ненаглядной Насти. Ведь такой поцелуй при многих очевидцах, да ещё в церкви, знаменовал избрание боярышни в великокняжеские невесты.
Мама не ошиблась. По возвращении во дворец Иоанн Васильевич приказал оповестить наместников, чтобы они прекратили розыски подходящих для него невест.
С этой поры тихая усадьба князя Сицкого стала шумной и парадной. Теперь подолгу задерживался у ворот усадьбы царский возок, изукрашенный золочёными орлами. На запятках торчали, словно колокольни, холопы в долгополых красных чамарках, собиравшие вокруг себя толпы москвичей. Москва, впрочем, недолго терялась в догадках по поводу почестей, не виданных в этом скромном уголке города.
На виду всех царский возок доставил ближнюю верховую боярыню Турунтай-Похвисневу, которую даже чванный Лукьяш подхватил под локоть. В сенях её встретила мама с невинным будто бы вопросом: «Кого и зачем требуется?» Приехавшая боярыня процедила сколь возможно величественнее: «Имею поручение от великого князя для передачи одной лишь боярышне Анастасии Романовне».
Мама сама пошла за боярышней и не отошла от неё даже в главной хоромине. При их появлении верховая боярыня почтительно склонила свою седую голову.
— Великий князь Иоанн Васильевич, пошли ему Господь доброго здравия на многие лета, жалует тебя, боярышня, золотной шубкой. Охотнички его забрызгали твою шубку грязцой, так вот дозволь снять с тебя мерку. А может, ты предпочтёшь объяринную? Сказывай. Жемчугов будет нашито на ней сколько повелишь. Меха будут положены бобровые, а манжеты обшиты лебяжьими пушинками. Дарит тебе Иоанн Васильевич и лебяжьи шкуры, лебедей он сам добыл калёными стрелами.
Вместо того, чтобы рассыпаться в благодарностях за великую милость, Анастасия Романовна спряталась стыдливо за маму, точно за каменную стену.
— Извини, боярыня. Богом данную мне дочку, — отвечала мама, внушительно выдвигая на показ пожалованную ей гривну. — Ей ещё не привычны великокняжеские слова и порядки. Взгляни, как она зарделась! Пойди, моя родненькая, в свою светёлку, а я провожу боярыню к княгине. Она у нас все порядки знает.
Посланница, однако, не торопилась пройти в теремок княгини. Она имела поручение поговорить с самой боярышней, так как Семиткин пустил слух, будто бы боярышня косноязычна и не может поддержать беседу.
— Прости, боярыня, что я не знаю, как следует по дворцовым порядкам приветствовать тебя. Мне они неведомы, — выступила Анастасия Романовна. — Однако сердце мне говорит, сколь я обязана милостивому вниманию великого князя. Передай ему, что он осчастливил меня навеки, и если мои молитвы угодны Богу, то я непрестанно буду...
Голос боярышни был чище серебряного колокольчика, а слов у неё нашлось не меньше, чем в любой книге. Семиткин, ставивший тогда капканы всему дому князя Сицкого, был посрамлён. Кажется, он распустил ещё слух, что девица слегка горбата, но её стройная фигура опровергала и эту ложь.
Добросовестная посредница возвратилась из усадьбы с наилучшими вестями. Внешность боярышни, сказывала Турунтай-Похвиснева, как только что распустившийся розовый бутон привлекательности прямо-таки неземной. И душа её как бы ангельская, а что касается до слов и разума, то речь её такова, что хоть пиши её в книжку.
Доложив обо всём виденном Иоанну Васильевичу, посредница добавила: свой глазок — смотрок. Если повелишь, я побываю с боярышней в бане, где всякая правда скажется. Мама ни за что не впустила бы в баню, когда в ней находилась Настя, постороннюю женщину, хотя бы она объявила себя попадьёй. В бане-то и изводили злые люди своих недругов. Но боярыня Турунтай-Похвиснева открылась, что она поступает во всём по наказу самого Иоанна Васильевича. И поскольку осмотр невесты в бане входил в порядок смотрин, то мама уступила ей, удостоверившись предварительно своим зорким глазом, что боярыня не несёт с собой ни кореньев, ни порошков, ни ладонки с наговорённой солью. Мало того, боярыня, понимавшая, очевидно, беспокойство мамы, прежде чем войти в баню, истово перекрестилась. Баня усадьбы славилась по всей Москве. Свет на её полки проходил через окна в потолке; под полом шли трубы с нагретым воздухом. Мыло было турецкое, а ногти стригли только что полученными из чужих земель ножницами. Оказалось, что вся фигура боярышни от пяток до маковки была безукоризненно стройна и бела, как морская пена. Из бани Касьян проводил боярышню через двор к хоромам; здесь боярыня Турунтай-Похвиснева обратилась к маме с допросом.
— Не храпит ли боярышня во сне, особо после еды и если много наедено? Великий князь побаивается, если в опочивальне по ночам раздаётся шорох.
Мама отвечала:
— Перед тобой, точно перед лампадой, говорю: боярышня, как ляжет в постельку, сложивши рученьки, так до утра и пробудет, зубами и щёлкнет, а уже скрежетать и не слыхано! Над ней, у изголовья, висит икона Пречистой, и дитятко, как только проснётся-, взглянет на икону, опять руки сложит и как ангелочек...
Турунтай-Похвиснева, которая, разумеется, была негласной свахой, поцеловала маму как ровню и прекратила свои расспросы. Правда, она забыла удостовериться, одного ли фасона глазки у боярышни, но мама клятвенно уверила, что глаз на глаз похож, как похожи у сизокрылого голубя одно глазное яблочко на другое.
После доклада свахи Иоанн Васильевич призвал к себе маму и вручил ей платок и кольцо для девицы; такие дары являлись уже прямым обручением. Теперь мама пришла в такое состояние духа, что поцеловала у жениха край епанчи.
Избранной невесте следовало теперь перейти наверх, в великокняжеские хоромы, под начало и охрану верховых боярынь, и уже оставаться там до свадьбы. По вступлении в хоромы ей дали бы новое имя, целовали бы пред ней крест, как перед великой княгиней. Мама, однако, выпросила позволение жениха пожить его невесте некоторое время дома, у сестрицы, чтобы снарядиться как следует.
В назначенный час думский дьяк доложил великому князю, что Дума в сборе и что митрополит уже окропил иорданской водой великокняжеское место. Великий князь знаком велел подать ему верхового коня. В сенях Думы перед ним неожиданно предстал Семиткин, которого уже вся Москва звала полубородым.
— Ты не зван! — заметил ему строго Иоанн Васильевич. — От твоего злоязычия ничего не осталось, уходи!
— Не будет ли какого приказа, великий княже?
— Мой приказ тебе — не злоязычничать, и знай: если ты опорочишь ещё одну невинную девицу, быть тебе на горячих углях.
Такого строгого указа Семиткин никогда ещё не слышал, и голова его, точно приплюснутая, ушла в туловище. Он хотел сообщить о деле государственной важности: некто при проводе над углями признал, что у великого князя выкрадена его сорочка, у которой оторвали воротник, сожгли его и посыпали пеплом дорожку от дворца до усадьбы князя Сицкого. Тут-де было явное волшебство. И всем этим делом орудовала мама.
Однако этот донос остался при Семиткине. Ястребиный взгляд Иоанна Васильевича пронизал доносчика насквозь, и он почувствовал, как душа его отлетает куда-то далеко, по направлению к пыточной избе.
В Думе великий князь нашёл всех её членов в сборе. Митрополит возложил на него благословение, со всех сторон проявились почтительные поклоны. Кланялись и Глинские, и Шуйские, кланялись Мещёрский, Волконский, Курбский, Собакин, Колычев, Стрешнев, Свиньин и немалое число других ближних чинов. На этот раз великий князь не пригласил садиться, да и сам, стоя, громко, отчётливо и властно произнёс:
— Уповая на милость Божию и на заступников Русской земли, я беру в супруги чистую голубицу — дочь окольничьего Захарьина. Такое моё намерение благослави, святой отец.
— Благословляю именем Отца Небесного! — ответствовал митрополит. — Намерение твоё освещено милостию Божией и вожделенно для твоих подданных.