И тут я не выдержал. Это все, говорю, хорошо, замечательно. Исследования на стыках наук, помощь медицине… Но прошу ответить на один немаловажный вопрос: материалы эти и результаты комплексных исследований Нифонтов использует для своей диссертации?
— Какое это имеет значение? — рявкнул Сам.
— А такое, — отвечаю, — что если материалы нужны для диссертации, то систематику вам придется поручить другому отделу.
Сам прикнопил меня своими лютыми глазками к стенке.
— Это вы от имени отдела выступаете? — спрашивает. — Вас уполномочили? — И зырк на Танечку-Манечку-Любочку.
А они, будто в цирке на опытах Кио: только что были — и враз исчезли, растаяли, даже дымка не осталось. Спрятались за новый осциллограф.
Сам метнул косой взгляд на мужеподобную красотку (он на нее никогда прямо не смотрит, сплетен боится). Спрашивает:
— Борис Петрович говорит и от вашего имени, Надежда Кимовна?
Она кокетливо передернула своими могучими плечиками и, в свою очередь, косит на Илью Спиридоныча. Сам — к нему:
— Вы его уполномачивали?
А Сам уже багровеет. Так и кажется, что, будь у него львиный хвост, тотчас бы по бокам себя захлестал.
Илья Спиридоныч невозмутимо очки на носу поправил и очень ровным — под линеечку — голосом:
— Разве у меня своего языка не имеется?
И тогда вступает мужеподобная красотка:
— Да что вы, Александр Вольдемарович, Бориса Петровича не знаете? Ему лишь бы воду замутить. Без скандала жить не может.
И тут слышится хихиканье. Это Танечка-Манечка-Любочка за осциллографом тихонько радуются жизни.
— Так вы, оказывается, еще ко всему и самозванец, Борис Петрович? — уже остывая, довольно рокочет Сам.
— Оказывается, так, — отвечаю. — Но все равно на чужого дядю работать не стану.
— Так ведь никто вас здесь в отделе и не держит, — говорит Сам.
Тон его спокойно-рассудительный задел меня больше, чем слова. Глядя в его широкую переносицу, я отчеканил:
— По «собственному желанию» не уйду.
Я попал в цель, потому что в его маленьких глазках вспыхнула ярость. Изо всех сил сдерживая ее, он проговорил:
— А мы вас «по собственному» и не отпустим. Вот завтра на собрании всем товарищам объясните, тогда и решим, как вас отпускать.
Его массивная голова, будто башня танка, слегка повернулась на жирной бычьей шее. Он спросил:
— Надежда Кимовна, как полагаете, нужно собрание?
— Да он наверняка уже сам все понял, без собрания, — говорит мужеподобная.
Думаете, это в ней совесть встрепенулась? Как бы не так. Просто на собрании задерживаться неохота — свидание с кем-нибудь назначила.
Сам прошествовал к выходу, и после его ухода все старательно делали вид, будто ничего и не случилось. Но я сорвал их игру.
— Значит, так получаются самозванцы? — спрашиваю громко. — Может, Лже-Дмитрий так получился?
Молчат.
Тогда я подхожу к Илье Спиридонычу.
— А как же быть с личным примером, с воспитанием молодежи, о котором вы любите говорить? — и на Танечку-Манечку-Любочку показываю.
Думаете, он смутился? Ничуть не бывало.
— Вы, — говорит, — Борис Петрович, об НВ забыли.
НВ — это у нас свой, отдельский термин, означает — не выставляться.
Тут и остальные загалдели. Дескать, нам же разъяснили, что все это на пользу науке. И только Надежда Кимовна с откровенным злорадством на меня посмотрела и высказалась:
— Давно вам твержу, Борис Петрович, дурно вы воспитаны, вкуса у вас нет. Отсюда и все ваши беды, страдалец.
Это она никак не простит мне один давний разговор. Тогда я на ее вопрос откровенно сказал, что женщины с такой внешностью, как у нее, мне не нравятся. И кто меня за язык тянул?
А Танечка-Манечка-Любочка будто в мысли мои заглянули:
— Молчали бы вы, Борис Петрович, и все было бы в порядке.
В общем, виноватым оказался я.
Даже друг мой, Виктор Воденков, когда я ему обо всем рассказал, посмеялся надо мной: «А ты что, младенец? Людей не знаешь? В двадцать четыре года кандидатом стал, да еще и выставляешься. Утверждают, будто талантлив ты. А это вина перед ближними немалая».
Муторно мне. Тошно ходить на службу. Смотреть на сослуживцев не могу. Видимо, все еще реакция продолжается. Придется ждать, пока пройдет… А возможно, дело не только в том, что случилось на службе. Устал я сильно в последнее время, перегрузился: диссертация, курсы, в нескольких комиссиях заседать заставили. Ничего, лето придет — отдохну.
А в остальном у меня все хорошо. Купил себе красивый свитер, в театре с одной симпатичной девушкой познакомился, да все позвонить ей некогда.
Передавайте привет Валерию Павловичу.
ПИСЬМО ВТОРОЕ
19 апреля.
Здравствуйте, родные! Извините за долгое молчание.
Пишу из больницы. Доктор Барновский настоял, чтобы я вам написал.
Мне трудно писать. В голове быстро-быстро вертятся жернова — большие и маленькие, мелкозернистые и крупнозернистые, массивные и легкие, размалывающие мозг, накручивающие на себя нервы.
Доктор говорит, что это скоро пройдет, так что вы не волнуйтесь. Я верю ему, потому что лечение идет успешно, и я теперь уже отчетливо помню все случившееся и знаю, почему попал сюда.
После ссоры с Самим собрание все-таки состоялось. Можете пожалеть, что вас не было на нем. Такого представления и в цирке не увидишь. Сам не рычал, не кусался, даже хвостом по бокам не хлестал. Наоборот, он казался усталым и даже печальным, во всяком случае, удрученным. Всем своим видом и голосом Сам подчеркивал, что ему жаль меня.
Танечка-Манечка-Любочка, как всегда, делали «акробатические этюды», кокетничая со всеми, кроме меня. Надежда Кимовна «ходила по канату» — старалась сохранить хорошую мину при плохой игре. В роли партерного клоуна выступал Илья Спиридоныч.
Нельзя сказать, чтобы и на этот раз они были все заодно. При случае они покусывали друг друга. И все же на собрании — и это его главное достижение — со всей очевидностью выяснилось, что в дружном и сплоченном коллективе я человек сквалыжный, бунтарь-одиночка, возмутитель спокойствия. Коллектив ценен, между прочим, еще и тем, что память у него тоже коллективная. Чего один не упомнит, то сохранит другой. На собрании вспомнили все детали моей биографии, все изгибы недостойного моего поведения: не вовремя взносы в профсоюз уплатил, не помогал Илье Спиридонычу вселяться в новую квартиру, с Танечкой-Манечкой-Любочкой однажды не поздоровался. А Надежда Кимовна, оказывается, персональный список обид составила: и когда невежливо ответил, и когда танцевать не пригласил и она весь вечер просидела в углу одна…
Меня разоблачили и заклеймили, а я все-таки не подал заявления об уходе. Уж очень не хотелось Самого радовать.
Через день вызвали меня к директору института. Выслушал он меня внимательно, сочувствие в глазах засветилось.
— Потерпите полгодика, Борис Петрович, — говорит. — У нас перемены назревают.
Полгода вроде бы и немного. Выплакался я ему в жилетку, решил временно смириться, ждать.
А ждать оказалось невмоготу. Кишка тонка. Как говорили римляне, «не так страшен рык льва, как вой гиен и шакалов».
Все это меня очень раздражает… Чувствую себя отвратительно, и стало казаться, что вокруг меня не лица человеческие, а морды звериные, головы змеиные, лики птичьи…
Стал я примечать, из-за чего люди враждуют и дружат, стал отыскивать внутренние, глубинные, самые тайные, интимные, можно сказать, причины, — тошно мне показалось, не хотелось жить.
«Жернова заработали» — перемалывали зерна мыслей моих в муку, из которой испечь ничего нельзя — горька очень, желчью отравлена.
Потерял я сознание на улице, а очнулся уже в больнице.
Там я познакомился с доктором Барновским. Круглолицый такой, очкастый, похож на филина. Оказалось, что болезнь застарелая, та самая, что в детстве вызывала головокружения и тошноты. Я надеялся, что она прошла, а болезнь только затаилась до поры до времени, как взрывчатое устройство с часовым механизмом. На консилиуме врачи развели руками. Только тогда пригласили доктора Барновского и разрешили ему применить какие-то «его методы», я полагаю — крайние меры.