4

Последний день пребывания отряда в Шишковском лесу прошел в хлопотах; чем ближе к вечеру, тем их больше — хлопот. Дошло до того, что Кондрашов вместе со старшиной Зубовым у каждого отрядника проверяли наличие запасных портянок. И хотя самому отряду вовсе не было объявлено про последний день, а про маршрут выхода из болот — тем более, все знали, что завтра выход, все догадывались — не через западный зимник, о том намек отряду был, всяк на Кондрашова смотрел, как на отца-спасителя, потому что если через западный, то всем хана ни за грош.

Никитин с Карпенко сперва собрали все имеющееся оружие в кучу, все, вплоть до последнего патрона. А затем раздали по своему усмотрению — кому что нужнее, гранаты, к примеру, получил только тот, кто доказал дальность и точность метания. Как ни капризничал махновец Ковальчук, но и его пулемет был обследован капитаном Никитиным придирчиво, а капитанское «добро» Ковальчук принял как оскорбление, такую рожу скорчив, что Кондрашов, при том присутствовавший, хохотнул, по плечу пулеметчика хлопнул, сказал со значением: «А ты как думал? Доверяй, но проверяй — первое правило!» Ковальчук, и ему презрение отвесив, удалился, зло покрикивая на свой «второй номер», на мальчишку, тащившего пулемет.

Из одиннадцати добровольцев, парней с обеих болотных деревень, оставили восемь с дробовиками. Какое оружие — дробовик? Зато патронов парнишки заготовили — полны патронташи и карманы. На зависть тем, у кого хоть и «шмайссер», а в рожке едва десяток. Четырнадцать чисто безоружных требовали, чтоб им деревенские хоть «берданы» передали, но парни категорически уперлись, и Кондрашов уступил добровольцам, имея в виду придерживать их в резерве во время боя, любимчику своему Лобову приказал пасти их аккуратно, чтоб не совались куда не следует. Лобов, конечно, обиделся такому «командирству», обиды не скрыл и в глаза Кондрашову не смотрел, приказ получая. Те, что без оружия, были опять же строжайше «прикомандированы» к Зинаиде. Бой без раненых — бывает ли такое? В числе пусторуких оказался и капитан Сумаков, свое разоружение принял спокойно, а порывшись в рюкзаке, приподнес Кондрашову по ситуации воистину царский подарок — бинокль-«восьмикратку».

— У вас был, и вы молчали?

— В лесу без нужды… — промямлил Сумаков, — как-то и забыл о нем.

Дивны фокусы природы. Если человек к военному делу никак не пригоден, то, как форму напялит, и лицом, и фигурой, ну, как бы только намек на мужика. Такого хоть месяц гоняй по строевой, все равно будет и ноги путать, и задом подмахивать, а на «гражданке» поди от прочих и не отличишь. Нормальный. Пытался вспомнить, когда, с кем Сумаков примкнул к отряду. Не вспомнил. Когда б не тот же бинокль, сказал бы, что лишний человек. Только, знать, лишних на войне не бывает.

Меж тем уже третий день подряд над Заболотьем солнце по всем правилам сотворяло весну. Снежные лепехи в ямках и буерачных местах вытопило и сами места высушило. Все тропины, давние и новые натоптанные, уже не сохраняли следы солдатских сапог, прошлогодние травы распрямлялись, высвобождая промеж себя место для свежей поросли. С бугра Шишковского леса весна медленно сползала-скатывалась к деревне Тищевке, откуда тоже порой потягивало с попутным ветерком весенним деревенским запахом — запахом навоза. Иной отрядник вдруг остановится, пошевелит ноздрями в сторону деревни и улыбнется чуть-чуть — то ли не диво, до деревни ведь больше часа ходу. Иногда померещится, будто какой-то случайно не зарезанный петух прокричит. Но то обманка. Не долететь петушиному голосу до Шишковского бугра.

А если прищуриться на солнце, а после закрыть глаза и прогревать через рожу нутро и душу саму, то никуда уходить не хочется. Но надо. И надо больше, чем не хочется. Куда как больше. Факт, что посредь болот войны не слышно, то не просто факт, то заман в подлянку — а может, ее и вообще нет, войны? Или она не для всех?

Время таким мыслям — секунда, не более. Но секунда — тоже время. И где-то, где записывается всякая правда и всякая неправда человечья, там эту запись не вымараешь…

Засветло сборы и проверки были закончены, выстраивай людей и веди. Только ночью по болотам шастать — дело и опасное, и ненужное. Несколько раз просчитав по карте километраж, определили командиры, что, если рано поутру двинуться, только к вечеру отряд будет на месте, то есть около станции. За ночь и высушиться надо, и отдохнуть, а с другим рассветом высмотреть обстановку для окончательного плана действий.

Покидать лагерь в эту последнюю ночь было запрещено всем, в том числе и заболотским добровольцам. Только капитан Никитин, Зотов и трое из «ежовцев» отправились в Тищевку в надежде вычислить предателя, ушедшего западным зимником к немцам.

Часам к шести потянулись к лагерю мамаши с узелками, мальчишки и девахи, и даже бабули с дедулями. Всем посторонним место определили — у дровяника. Только, глядишь, одна парочка подалась в сторону покореженного молнией дуба, там заросли гуще, и другая, и третья. Не запретишь прощания любовного. Парни-добровольцы, они всяк со своими родственниками тоже наособицу. А на непопиленных бревнах остались одни девчата беспарные, мужиками брошенные молодухи, да несколько замужних, за компанию пришедших на прощание с отрядом. В стеганых фуфайках, в цветастых платках, у кого по-русски повязан — кокошником, у кого, как местные говорили, по-полтавски, это когда лоб платком перекрыт по сами брови… С дальней землянки, где Кондрашов закончил обход лагеря, женщины на бревнах казались птицами залетными, а голоса их — щебетанием. Но вот запели. Выросший на бодрячковых городских песнях, Кондрашов не понимал этого деревенского завывания, где и слов не разберешь, со всех российских окраин натасканных, и у мелодии никакого закона. Но спевка чувствовалась, и душа откликалась… Пока подошел, вокруг певуний уже треть отряда — кто где, кто на чем, в глазах добрая печаль, и лица у мужиков добрые, не знаешь, на кого приятнее смотреть: на женщин, в пении сплошь красивых, или на бойцов своих преображенных. Танкист Карпенко присел на вздувшийся корень ближайшей сосны, голову запрокинул, глаза закрыл. Снабженец Сумаков — вблизи на чурке… А старшина Зубов, тот прямо в ногах перед бабами развалился, на башмак одной из них голову свою уложив.

Но вот, как бы отдав должное сокровенному, меняют певуньи репертуар, и, конечно, первая «Катюша», потом «Чайка», что должна передать «милому привет», и захаровская «На закате ходит парень». Пропев ее до конца, пошептавшись, заново начали ее же, только уже с другими словами.

Болтался, понимаешь ли, вокруг деревни подозрительный мужик. Ходил себе, ходил и вот:

Сел под елочку густую,
Притворился, что устал.
Вынул книжку записную
И чего-то записал.
И кто его знает, чего он черкает…
Я разгадывать не стала
И бегом в энкевэде.
Говорю, кого видала
И рассказываю где.
А он и не знает, и не замечает,
Что наша деревня за ним наблюдает.

Рядом с Кондрашовым махновец Ковальчук. Бурчит под нос:

— Упурхалась, поди, бабенка, до энкевэде, чай, не близкая дорога.

— Ну, вы ж понимаете, это народная шутка…

— А то! — скалится металлическими зубами пулеметчик. — У меня через эти шутки все позвонки кривось-накось. Я чё подошел-то, вы портяночный запас проверяли, значит, понимаю, по мокре пойдем? Тогда б мне еще человечка в помощь, чтоб пулеметную амуницию в сухости донести до позиции.

— Конечно, — соглашается Кондрашов, — обязательно дадим.

— Ну, вот и добре. Спать пойду. Мой мальчишка где-то тут в кустах девку жмет. Увидите — отправьте до меня. Шибко увлеченный пацан.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: