— Плохо своих людей знаете, товарищ командир. Нельзя так.

— В каком смысле? — обиделся Кондрашов.

— Да капитан-то наш, он и не капитан вовсе, а полковник. А до Указа вообще комбригом был. И лет ему… не смотрите, что браво выглядит… Вот так. А по молодости — еще в двадцать первом — он вместе с одним маршалом, врагом народа, когда-то Кронштадт брал. Только маршала нынче того… А полковник теперь капитан. И то только потому, что повел себя, как того партия требовала. Надо понимать, без гонора.

Кондрашов на стул опустился и только бровями туда-сюда.

— Тогда тем более все неправильно.

— Чего неправильно?

— Нет у меня никаких прав на командирство… Решать надо вопрос…

— А нет вопросов. Нету. Если меня политруком признали, то мое слово попервей вашего. А я вот и говорю: для командирства вы и есть тот самый. А про капитана теперь только мы с вами вдвоем и знаем. Другим незачем.

— А ты-то откуда знашь?

— По пьянке капитан раскрылся однажды. А вот на флягу его как-нибудь аккуратно вам бы заметить ему, что, мол, не дело. Мне такое замечание не с руки, я для него ноль без палочки, он за свою жизнь таких политруков насмотрелся, что… А воевать он будет до смерти, иначе ему никак нельзя. Так что капитан Никитин стопроцентно наш человек, только и по сей день еще слегка не в себе. Ну так что, позвать корнеевского холуя?

— Не до него… Подумать бы надо… Да ладно, зови.

Когда Пахомов вновь объявился в землянке, стоя к нему спиной, Кондрашов сказал сухо:

— Говори.

— Значит, так, Станислав Валентиныч хочет встретиться с вами, но так, чтоб один на один.

— Да что ты говоришь! — зло отвечал Кондрашов. — Только я ни с какими Валентинычами не знаком.

— Станислав Валентиныч — то наш нынешний староста, что по фамилии Корнеев. Велел передать, встреча будет для вашего интересу и без всякой подлости. В том его честное слово. — Пахомов ухмыльнулся нагловато, распрямился вдруг, мгновенно утратив всякие старческие притворы, и в голосе никакой хрипоты. Как на докладе, говорил коротко, четко. — Если пойдете, скажу куда.

И внешнее преображение, и голос, ранее будто и не слыхиваемый, и само предложение о тайной встрече с немецким холуем, надо понимать, в тайном месте — этак в историю можно влипнуть, что не отмажешься.

— Ишь ты… — только и нашелся, что сказать. — Велел передать… Значит, прямо-таки велел…

Стояли друг против друга. Пахомов — руки по швам, бороденкой вперед, в блиндаже темновато, глаз выражения не рассмотреть. Зато как не заметить: ватник по-партизански солдатским ремнем перепоясан, и вообще никакой небрежности в одежде, вон и кирзухи начищены. А раньше-то, как помнится, брюки в навис, голенища перемазаны. В притворе мужик… Неспроста…

— А если мне одному на такие встречи ходить не положено?

— Мое дело передать… Ответ получить…

— Подумать надо, однако… Давай рассказывай, куда приходить, может, приду, может, нет. Другого ответа не будет.

— Тогда выйдем…

У выхода из блиндажа два парня с винтовками. Часовые, как положено.

Пахомов глянул на парней, потом на Кондрашова. Глаза-то у «старика» совсем молодые. И дерзкие, пожалуй. Так про себя и подумал — дерзкие. А не наглые, как надо было бы подумать. Кто перед ним? Холуй холуя! И что-то промеж них общее и тайное, потому что раньше не замечалось…

— Отойдем, — сказал Кондрашов. — Теперь говори.

Стоя лицом к Кондрашову и спиной к лесу, Пахомов говорил тихо:

— Если прямо за моей спиной… подалее… дубок, молнией порченный… Видите?

Когда-то приболотный лес сплошным дубняком был. Повырубали. Сосна лишь на бугре осталась. А чуть далее пошла береза с осиной, а где мокрее, там и ольха. Без листвы чуть ли на километр просмотр. Есть дубок, в полкилометре. Молния рассекла повдоль, развалила полствола, но не погубила вконец, каждая половина сама по себе зажила и заветвилась. Прошлым летом специально ходил посмотреть на диво.

— Если от дубка вдоль деревни… метров двести… тропка слабая… по ей пойдете — мимо не пройдете, где встреча будет. Место такое…

— И что же это за место?

— Увидите. Так я пойду? Может, скажете вашим, чтоб зря не встревали?

Кондрашов подозвал одного из часовых, Андрюшку Лобова, из тищевского взвода… Когда от немцев драпали через болота в нынешнюю сторону, рядом бежал, чуть сзади, будто командира прикрывая, как положено, хотя чего там было прикрывать, от пули, если случайно только, от мины же не прикроешь, а минометы как раз и гавкали за спинами, что собаки, будто у них и ноги повырастали — сколь ни беги, все равно достают и калечат, и крошат… Полюбил парня, вида не выказывая…

— Проводишь этого до деревни. Чтоб не трогали. Приказ.

Кондрашов шел неожиданно обнаруженной тропой как бы в обход Тищевки, однако ж из виду ее ни на минуту не теряя. Безлиственный березняк просматривался насквозь, так что заблудиться или в болото втопаться не боялся. Хотя иногда тропа пересекала ту самую траву, про название которой всякий раз забывал спросить у местных. Вид у этой травы что летом, что весной прямо из-под снега почти одинаковый — серый с чуть желтым отливом, узкие, с ладонь длиной лепестки свернуты в полуспиральку, смотрится, как полянка из травяных колечек. Но ступи — тут же и провал выше колена, и звук такой мерзкий, будто бы собой довольный — чавк! И только один шанс, если успеешь ногу из сапога выдернуть. А не дай Бог, обеими ногами сунешься — без посторонней помощи каюк. И — вот диво! Трава будто бы та же, а ступаешь, и обычная твердь под ногами.

Тропинка не первого года, по протоптанности видно, но давно не хоженная, брусничником поросла, и кое-где темно-красные ягодки, зиму пережившие, грех не нагнуться да не полакомиться. Останавливался, срывал… Еще потому что не торопился. Крутилась в голове одна и та же строчка из довоенной песни: «Только ноги, как на грех, не идут обратно».

А и то, шел на тайную встречу, как на грех, только этот грех не по божественному ведомству числился. Лелеял, вскармливал в себе надежду, что человек, к кому идет, каким-то особым образом — наш человек, вроде бы как засланный… Только на хрена человека в болото засылать… И другой грех — никому ведь так и не сказал про встречу, даже надежнейшим людям не сказал. А ведь обязан был, знать, не к бабенке на любовь «лыжи навострил», а известно к кому — к немецкому старосте. А о греховности только начни думать, как посыплются горькие мыслишки о том о сем… Что вообще человек он не военный по натуре, что в военное училище не по воле попал в свое время, а по дядькиному напору — комдиву гражданской, герою Перекопа. И в штабники проскочил не за заслуги, но чисто по внешности — понравился кой-кому, вот и порекомендовали. А уж командиром отряда стал, так то вообще смех: еще в самом начале, когда драпали от немцев толпищей несчитанной, в рукопашке, когда патроны в ППШ кончились, руками, ногами да прикладом троих уложил, чем крохотный коридорчик для других беспатронных вырубил будто, «За мной!» — крикнул. Вот и пошли за ним. И по сей день люди «за ним», хотя для настоящего командирства, как оказалось, что сзади, что спереди — полно кандидатов.

И вот так вся жизнь — по одним недоразумениям составилась, а он сам этим недоразумениям потакал. А нынче, если Трубникову верить, вообще несуразица. На штаб немецкий напоролись случайно, никто никакого генерала в глаза не видел. В какой-то блиндажок пару гранат кинули хлопцы, не заходя, может, там и отсиживался генерал, только теперь не вспомнить, кто те гранаты покидал. Все кидали, у кого были. Немецкие мотоциклетки уже вовсю за спинами трещали, когда удалось оторваться в лес болотный. Кому-то безымянному за то Героя присудили, только никто этого Героя не получит, потому что геройства не было, но только паника да военное неумение.

А ведь было время, когда доволен собой ходил. Ходил-расхаживал по станционным путям, девки — что местные, что проводницы поездов — глаз не отводили, застыдиться глазением не успевали — это когда работал он слесарем на родной станции на новейших паровозах, только на новейших. Специальность его называлась «дышлатник». Чистил он так называемые крейцкопы, что из баббита, тяжеленные, а он ими как мячиками играл — силища в руках была наследственная, и от отца, и от деда, и вообще ото всей его по мужской линии пролетарской родовы. Женщины же по третьему поколению из деревень краденые. Обычай. Ехал мужик в неблизкую деревню, высматривал там добрую и работящую и увозил. И мать Кондрашова, покойница ныне, и она увезенная была отцом, помощником машиниста, почетная и денежная работа была — помощник машиниста. А уж машинист, то вообще… Когда отец стал машинистом, избрали его в какой-то «викжель». Что это такое, младший Кондрашов не понимал, говорили, что профсоюз, чтобы права железнодорожников отстаивать перед всякими властями. И перед советскими, когда Советы пришли.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: