Мы с мужем не могли не рассмеяться. Нам было уже давно за тридцать лет, и никакой драмы из-за этого мы не пережили. Начали утешать нашего друга, но не могли удержаться от смеха. И вдруг рядом раздался голос: «По какому поводу такое веселье?»
«Соломон Михайлович, — говорю я подошедшему Михоэлсу. — У этого человека ужасная беда… Ему сегодня тридцать лет!» — «Тридцать лет?! Это серьезно, — сказал Михоэлс. — Пойдемте со мной».
Мы взяли нашего огорченного друга под руки и пошли за Соломоном Михайловичем. Он привел нас к какому-то дому, три ступени вниз. Спустились, открыли дверь и очутились в огромном пивном зале. Столики, маленькая эстрада, музыканты, даже дирижер. Едва вошли, как услышали с эстрады: «Соломон Михайлович!.. Соломон Михайлович!..» Михоэлс сказал нам на ходу: «Займите столик!» А сам пошел к эстраде.
Забрал у дирижера палочку, взмахнул и запел залихватскую русскую песню. Музыканты играли, пританцовывая. Дирижер хлопал в такт ладонями. Михоэлс дирижировал и пел. В зале сначала смеялись, а потом стали петь. Пели вместе с Михоэлсом. Кто-то знал слова, кто-то пел без слов, кто-то подхватывал припев. Пел весь зал, пели и пританцовывали музыканты на эстраде, пел Михоэлс, размахивая дирижерской палочкой. Соломон Михайлович закончил петь, отдал палочку дирижеру. Музыканты постучали смычками по своим скрипкам. В зале аплодировали. Михоэлс подошел к столику, нам подали пиво. Соломон Михайлович сказал, обращаясь к нашему другу: «Вот, молодой человек, мы празднуем ваш день рождения… Тридцать лет! Да-а-а, а я начинал только в тридцать шесть… До этого был адвокатом. Мне хотелось защищать людей. Потом увидел, что у меня это не очень хорошо получается, и стал искать свое дело. И нашел, нашел… У вас еще есть время, молодой человек. А я очень рад за вас. Поздравляю! Вам тридцать лет!»
Мы пили пиво, грызли воблу, соленый горох. И когда выходили из зала, нас провожали аплодисментами.
В сорок втором году я приехала в Москву с фронта, из-под Воронежа. Доехала сравнительно спокойно. Один раз попали под бомбы, но поезд сумел пройти. Сошла на московский перрон и, спустившись в метро, впервые за всю войну почувствовала себя в безопасности. Своим ключом открыла дверь в свою квартиру, вошла, поняла, что она обворована, но мне это было как-то безразлично.
И вот я одна в квартире. Муж на фронте. Готовила на «буржуйке» чай — еда у меня еще оставалась, в Воронеже провожающие сунули мне какой-то пакетик, и думала: «Надо искать работу… Но где?» Вдруг звонок. Телефон работает. Страшно обрадовалась, бросилась к трубке. Слышу голос Михоэлса. Спрашиваю: «Вы тоже в Москве?» — «Только что приехали. Проверяю, кто из знакомых дома…» — «Я одна… Муж на фронте». — «Одна? Не годится. Приезжайте к нам. У нас картошка, комбижир, водка, хлеб… Приезжайте!»
Через некоторое время Михоэлс пригласил послушать новую пьесу Алексея Николаевича Толстого, с которым очень дружил. Сказал, что пьеса замечательная — об Иване Грозном. В зале театра собралось всего несколько человек. Алексей Николаевич сидел на сцене, а Соломон Михайлович примостился на ступеньках лесенки, которая вела из зрительного зала на сцену. Маленький человек, почти гномик, сидел на лесенке, поджав ноги, повернув свою некрасивую, прекрасную голову к Алексею Николаевичу. Иногда оборачивался, поглядывал на слушателей, и в его взгляде читалось: «Ну как? Что я вам говорил?» Пьеса и впрямь была поразительная. В некоторых сценах угадывался Сталин. Особенно запомнилась сцена у гроба жены. Сидел Иван Грозный и цепко, испытующе вглядывался в лица тех, кто пришел с ней проститься: «Кто из них отравил?»
Читал Толстой великолепно, и пьеса производила сильное впечатление. Поставленная в Малом театре, она стала неузнаваемой: настолько велика была разница между первым вариантом, который слышала, и тем, что шло на сцене.
Потом, припоминая это чтение, думая о Михоэлсе, о его трагической судьбе, я видела его именно таким, сидящим на ступеньках лесенки. Маленький человек, гномик и — величественный король Лир. Один и тот же человек. Удивительно.
Прошло несколько лет. В конце 1947 года Михоэлс как представитель комитета по Сталинским премиям должен был поехать в Минск.
Незадолго до командировки его укусила бешеная собака. Врачи запретили не только алкогольные напитки, но даже не разрешали принимать успокоительные лекарства на спирту. Михоэлс был на строгой диете, перенес болезненную процедуру уколов и был удручен от всего этого. Ехать в Минск ему не хотелось, но он все же поехал. Вскоре после его отъезда позвонила жена Михоэлса — Анастасия Павловна Потоцкая: «Как-то мне сегодня не по себе… Нехорошо на душе. Соломона нет… Если можете — приходите…» — «Асенька, у меня занятия… Приду обязательно. Только позже. После занятий».
При театре С.В. Образцова были курсы повышения квалификации режиссеров кукольных театров, и я там преподавала. Пришла в театр, раздеваюсь в гардеробе и слышу разговор главного художника театра Тузлукова и заведующего музеем Федотова: «Это был великий Михоэлс…»
Подхожу, здороваюсь. Тузлуков продолжает: «Да-да, они думали, что это просто старый еврей в меховой шубе, а это был великий Михоэлс».
Спрашиваю: «Что такое? Почему — «был» Михоэлс?!»
Тузлуков закричал: «Был, был, был Михоэлс! Убили Михоэлса!»
Бросилась к телефону. Набрала номер театра. Трубку взял заведующий труппой, которого я знала: «Это правда?» — «Да». — «А где Ася?» — «Она дома. Поехала на вокзал, ее ждали и сказали: «Вам не велено ехать в Минск. Вам велено идти домой».
Положила трубку, пошла к ожидавшим меня режиссерам: «Сегодня занятия отменяются. Вы свободны. Извините меня». — И вышла из аудитории. По дороге увидела спускающегося по лестнице Сергея Владимировича Образцова: «Сергей Владимирович, моего начальства сегодня нет, а я работать не могу… Я отпустила режиссеров…» — И услышала: «Я тоже не могу».
Подняла глаза — он был в слезах.
Я приехала к Михоэлсам. Двери — и наружные, и в квартиру (они жили на первом этаже) — были открыты настежь. На стуле сидела Анастасия Павловна и повторяла: «Если бы это была автомобильная катастрофа… Если бы это была автомобильная катастрофа… Он бы ничего не почувствовал… Я это пережила. Я это знаю. Это не больно. Это не больно… Если бы это была автомобильная катастрофа…»
Пришли трое. Писатели, которые ездили с Михоэлсом в Минск, — Фефер, Маркиш, а третьего человека не помню. Они рассказали вот что.
После просмотра спектаклей был устроен банкет, и в середине застолья раздался голос: «Соломон Михайлович! Вам скучно? Вы не едите, не пьете. Я знаю — вам нельзя. Может быть, вам лучше погулять? Сейчас луна, прекрасная погода…» — «Да-да, я пойду! Я давно хотел пойти в гетто. Сейчас, при луне пойду в гетто». И поднялся Голубов, который был с Михоэлсом в командировке, и сказал: «Соломон! Я пойду с тобой». И оба не вернулись.
Когда Соломона Михайловича привезли хоронить, мы с мужем побежали в театр на Малой Бронной. Там стояла толпа. Пройти в театр мы не смогли, так много собралось народу. Неожиданно распахнулась дверь, и, расталкивая толпу плечами, локтями, вышел граф Игнатьев, автор известной книги «50 лет в строю». Они с Михоэлсом были очень близки. Игнатьев раздвинул толпу и, проходя мимо нас, только скачал: «Соломон, Соломон! Ужасно, ужасно… Несчастье, несчастье! Соломон…»
Беда сломила жену Михоэлса — Анастасию Павловну. Она непоправимо, неизлечимо заболела. Но до кончины успела написать воспоминания. Там рассказано об одном празднике, который они отметили вчетвером… Соломон Михайлович позвонил домой и сказал: «Нас пригласили на прием. Я сейчас за тобой приеду». — «Но я не успею переодеться». — «Ничего… Там не раздеваются».
Через некоторое время Соломон Михайлович заехал за женой и привез ее в зоопарк. Там родила бегемотиха. Михоэлс приехал поздравить маму-бегемотиху с ее малышом.
Он радовался каждому проявлению жизни.