«А знаете ли, — сказал он, — ведь у нас здесь в Лицее благодать Божия: покричали, побурлили и успокоились. То ли дело в Казани: там, бывало, м . . . ками ругались. — А уж как они друг друга ненавидят. По моему им нужно отвести душу — подраться как следует. Сколько раз я им предлагал: хотите, я вам для этого у себя в саду место отведу: сад, знаете, у меня большой, пускай они там себе в волосы вцепятся. У И-ва хоть волос нет, но зато борода большущая, а у Ивана Трофимовича и волосенки есть».
Кончился весь этот эпизод величайшим срамом для Лицея. Попечитель учебного округа — граф Капнист — не только не утвердил нашего Советского постановления, но в следующую осень приехал в Ярославль, и на заседании Совета разъяснил, что забота о полноте преподавания для нас является главной, вследствие чего сокращение часов в целях экономии безусловно недопустимо. После этого начальственного разъяснения директор и некоторые из его единомышленников стали признавать, что они ошиблись.
По городу быстро разнеслась слава o наших знаменитых заседаниях. Знакомые дразнили при встрече: «Вы, мол, можете к себе на заседания публику за деньги пускать.» И точно. За всю мою долгую академическую деятельность я потом не видал заседаний с потрясением стульев в воздухе и не присутствовал при изгнании профессора из Совета. Только в том же Демидовском Лицее несколькими годами позже мне пришлось присутствовать при сценах менее бурных, но почти столь же постыдных.
Эго быть период, когда в Совете было всего пять голосов, из коих один [156] принадлежал психически больному Л., страдавшему прогрессивным параличом. Особенность страданий этого несчастного заключалась в том, что его на что угодно можно было подговорить: он слушался последнего, который от него что-либо потребует. — Но этой почве в один прекрасный день приключилось следующее.
Профессор уголовного права Б.-К. — человек совершенно исключительный по бездарности и к тому же один из глупейших людей, каких мне вообще приходилось встречать, — потребовал себе дополнительных часов по кафедре гражданского права, в частных разговорах, он откровенно мотивировал это требование рождением ребенка и соответственным увеличением расходов. — Для нас было совершенно ясно, что поручать такому человеку чтение по важнейшему предмету, вдобавок совершенно ему незнакомому, — прямо преступно. . . Ему, однако, удалось подействовать на двух своих товарищей усердными просьбами. Так как в нашем лагере имелось тоже два голоса, решать вопрос должен был голос психически больного.
— Я считал его своим; поэтому, придя в Лицей на заседание Совета, я был чрезвычайно удивлен, увидав, что Л. уходит. Я пытался его удержать, но он только махнул рукой и поспешно убежал домой. «Что Вы сделали, как Вы могли упустить Л.», сказал я Назимову. «Да нет, отвечал тот, — ведь я ж его и услал: он обещал на заседании голосовать за назначение часов по гражданскому праву этому дураку. Когда я ему объяснил, что он наделал, он согласился, что самое лучшее для него — вовсе не быть на заседании». -Получилось равенство голосов за и против прошения Б. Таким образом часов по гражданскому праву он к счастью для Лицея не получил, но только потому что Назимову удалось во время удалить из заседания психически больного, от голоса коего зависало решение важнейшего вопроса преподавания. [157] Можно себе представить, как отзывались эти нравы и обычаи профессорской коллегии на ее авторитет. В маленьком городишке, как Ярославль, не существует тайн. Сказанное между четырех стен становится на другой день известным всему городу. Поэтому студенты, о ужас, знали все, решительно все, что происходило в Coвете и вообще в профессорской комнате. Этому способствовало то обстоятельство, что наша «профессорская» находилась в центре библиотеки. В соседнем отделении, отгороженном от профессорской только книжными шкафами, помещался большой стол, на котором были разложены вновь полученные русские и иностранные журналы. — К столу для просмотра журнала допускались студенты. Естественно, что они могли слышать все то, что говорилось в профессорской. — И они этим пользовались. Однажды в день годичного лицейского праздника студенты захотели посчитаться с одним из профессоров, который без милосердия резал их на экзамене. В театре во время спектакля они вызвали его в ресторан. Он пошел, думая, что дело сведется к обычному в этот день тосту и приветствию. Вместо того студенты начали ему припоминать все то, чем были недовольны. — «До такого то года», заявили они, «Вы были строги, но справедливы; а с такого то времени Вы стали и строги и несправедливы». — «Из чего же это видно», спросил он. «А вот из чего», брякнул подвыпивший студент: «Сами же Вы в такой то день, входя в профессорскую, провозгласили; я, мол, сейчас, двух хороших винтеров срезал, — они, должно быть, недурно играют в винт; — я это слышал собственными ушами.» — «В таком случай, извините, ответил профессор, — Вы не слышали, а подслушали; ведь я это сказал в профессорской, где Вас не было.» — Студент, действительно, подслушал этот разговор из соседней комнаты. [158] Студенты прекрасно знали, что профессора их — в подавляющем большинстве ремесленники посредственные, а то и вовсе плохие. — Поэтому они большей частью профессоров ни в грош не ставили и необыкновенно слабо посещали лекции. Иные лекции могли состояться лишь с помощью инспектора, к которому профессор обращался, когда находил аудиторию пустою. Студенты являлись, и профессор потом спрашивал инспектора, как среди них могли очутиться слушатели прошлогодние, уже прослушавшие данный предмет и даже выдержавшие из него экзамен?
«Что же тут удивительного», отвечал инспектор, «я их призанял из интерната, а там есть всех возрастов. Да они к этому привычны: я их приглашаю ко всем профессорам, у которых не оказывается слушателей.»
Легко представить себе педагогическую ценность такой лекции со слушателями «по наряду». Бывали случаи, когда на экзамене обнаруживалось необыкновенно низкое мнение студенческой массы о том или другом профессоре. По правилам все экзамены должны были происходить «в комиссии», состоявшей из всех преподавателей данного курса. Фактически же все профессора экзаменовали одновременно у отдельных столиков, и стало быть, по меньшей мере девяносто девять сотых студентов экзаменовались без комиссии. Но студент, не довольный своей отметкой, имел право требовать, чтобы его тут же проэкзаменовали в комиссии, которая в таком случае его экзаменовала непременно в тот же день.
Мне однажды пришлось участвовать в такой комиссии, которая собралась по жалобе студента на преподавателя Римского Права, — классически бездарного доцента Лицея. К ужасу моему экзамен происходил публично: все студенты, бывшие в то время [159] в Лицее, собрались слушать. — С первых же слов мне стало ясно, что студент знает по меньшей мере на четыре или на пять и что доцент, поставивший ему два, совершил явную несправедливость. Но не менее очевидна была для меня и исключительная дерзость тона студента, который держал себя вызывающе, Председательствовавший в нашей комиссии директор вел себя возмутительно: вместо того, чтобы призвать к порядку студента, он его успокаивал. Студента это только подбодряло к дальнейшим выходкам: «Вы требуете, профессор, точной характеристики римских юристов. Но какую же характеристику можно почерпнуть из такого курса, как Ваш. Что он может дать слушателю?» По аудитории пронесся злорадный смех. — Конец экзамена ознаменовался беспредельной бестактностью со стороны директора. Вместо того, чтобы удалиться в другую комнату для суждений об экзамене, он начал тут же при студентах спрашивать нас относительно балла, каким мы оценивали знания студента. Опрос начался с меня, как младшего. Я был вынужден сказать, что оцениваю это знание отметкою четыре. К моему мнению присоединились все прочие, кроме самого доцента, на которого была подана жалоба. Раздался оглушительный апплодисмент. — Доцент был бледен, а директор — чрезвычайно доволен. «Знаете что, Сергей Михайлович, посадите его в карцер,» сказал я ему потом наедине. «Как, за что?» — «Да разве Вы не заметили необычайную грубость его поведения?» Директор спохватился и испугался, сообразив, что он сделал упущение, за которое ему может «влететь от начальства.»— «Знаете что», сказал он мне потом, «я уговорил студента сесть в карцер; он согласился», — «А как же Вы его уговорили?» «Да очень просто, я ему объяснил, что по жалобе профессора на непристойность его поведения ему грозить суд и исключение; А студенты, кстати, после экзамена теперь [160] все разъезжаются. Шуметь то некому. — Вот он и согласился сесть в карцер.»