Сутки назад всё началось. Прошлым утром двойняшки пропали. Но мальчишка к вечеру в селение прибежал. Всех на ноги поднял, — в таком страхе был от того, что сестра задумала. Ни много, ни мало — драгонь-цвет искать! Никогда, испокон веков такого не было. Не цветет драгонь-цвет для женщин.
Что еще бабы от мальчика узнали — не сказали никому. Но Большой Круг для поиска беглянки собрали. Словно на селение войной кто шел, словно гнев земли и небес очагам грозил. Да знал Нетор: спокойно за долиной, смирно соседи сидят, не посмеют сунуться — научены за века. За горы же никто поручиться не мог. Но тогда — все бы в схроны ушли, а то и долину бы оставили стихиям. Так почему же сразу, как явился чужак, назвавшийся Велем, — совсем небывалую силу Круг поднял? Все здесь. Даже девочки, лишь вчера пояс Веча надевшие. Это уже не просто Большой Круг — Великий. И ради двоих лишь: юноши безусого, да женщины молодой. Что ж происходит-то, боже Вече?!
Нетор покачнулся от боли. Сердце сжало так, словно на него уселся великан и давил со всей мощи. Тело словно выворачивал кто наизнанку, чтобы найти и вытряхнуть из него душу, где б ни пряталась в страхе. Найти и спросить — не ты ли зло сотворил? Ты? Умри!
И как Порека с Велем могут выдерживать такое? Где силы берут? Или Вель не виновен, или он — мертвяк, над которым живые не властны. Над телом не властны. А над душой? Где душа мертвяка?
— Не могу больше, Вель!
— Сейчас пройдет всё, матушка, — он с трудом произнес последнее слово, словно камень вытолкнул из горла.
Порека лежала на полу — волосы растрепались, платье порвалось — только что билась в припадке, руки на себя наложить пыталась. Вель не дал, удержал. Сильный он теперь, ее приемный сын. На голову выше Пореки. Могучий. Страшный.
Ночью он постучал тихо, как мышь поскреблась, но словно не в дверь, а в сердце: Порека проснулась от боли. Не сразу и поняла, что это не сердце вдруг заколотилось троекратным стуком, как малыш Вель когда-то стучал. Она подожгла лучину от тлеющего очага. Кружок тусклого света плеснул по горнице, окрасил стены киноварью. Травницу частенько беспокоили по ночам: болезни не знают сна. Потому отворила, долго не думая.
Он стоял в двух шагах от крыльца. Цепной пес, вместо того, чтобы лаять на чужака, восторженно повизгивал, вился вокруг босых ног, разве что из шкуры не вылез и не расстелил ее. Порека подняла лучину повыше и чуть не выронила: чужак был совершенно гол. Из одежды на теле — тонкий шнур, в несколько витков обернутый вокруг талии. Смуглая кожа лоснилась, словно промасленная глиняная сковорода. Исцарапанная вдребезги. Взгляд Пореки то и дело натыкался на светлые полоски шрамов, живописно раскинутые по всему мощному телу.
«Плохо выгляжу?» — чуть хрипло спросил гость, и юркая улыбка скользнула ящеркой по гладкому как речная галька лицу. Так же неуловимо улыбались когда-то Вель и его отец, брат Пореки. «Ты всегда будишь чужих людей среди ночи, чтобы спросить о том, как выглядишь? Или все-таки по делу пришел? Такому срочному, что и одеться не успел?» Ящерка снова выскользнула и чуть задержалась, словно грелась на горячем камне. «Я не чужой, матушка Порека. Я — Вель». И глаза у него были счастливые, сиявшие как два солнца после дождя. Разве у мертвяка или горного духа могут быть такие глаза, полные теплого радостного света? Не померкли они, даже когда она соседей позвала, и когда он руку себе порезал. Тогда потускнели, как только Вечий Круг стянулся вокруг дома.
Круг давил, словно все горы, вся земля навалились на грудь, не давая дышать. Нет сил больше. Шевельнешься — сломаешь тишину. И Порека не шевелилась. Лежала, как забытая вещь. Ноги просвечивали в прорехи юбки, как лампады в темных оконцах. Стыдно, — сын названный смотрит. До стыда ли? Разум бы удержать.
Вель снял с лавки козью шкуру, прикрыл травницу. Погладил по голове, как ребенка. Бережно вытер ей слезы — она их уже не чуяла.
— Пусти меня, Вель. Отдам им то, что просят. Память распахну. Душу открою. Пусть увидят, что она чиста перед ними. Пусти.
— Нет. Сами войдут, если смогут. А там — посмотрим.
— То, что им надо, возьмут и так. Неужели ты не слышишь их Голос? Вель хмыкнул:
— Ты об этом комарином писке? Долго же им пищать: наша кровь не для них. А ближе подлетят — прихлопну. Похоже, ему было даже весело. Женщина открыла глаза и тут же отвела их, словно ожглась.
— Тогда ты либо свят, либо…
Он улыбался. Нет, — смотрел на нее, как тот пес с мёртвой оскаленной пастью.
— Либо — что?
Не ответила. Приподнялась. Да руки как обломились. Он кинулся помочь, но она отстранила. Встала сама. Она хорошая травница. Ее зелья защищают и против тех — что снаружи, и этого — что внутри.
Он смешливо прищурился, наблюдая, как та, которую он с детства привык вслух называть матерью, а про себя — Порекой Прекрасной, растирает тонкими пальцами щепотки сушеных трав, бросает на угли очага. Смешная. Не от Вечьего Круга сеном обороняться. Да пусть верит, хуже не будет.
Она почти не изменилась. Не обабилась, как ее ровесницы, которые стояли сейчас, как вкопанные, за изгородью. Тонкая, хрупкая, только лицо стало строже, изящнее, очи — пронзительней и печальней. И сила женская, таинственная, властная — в каждом движении. Прекрасная Порека. Названная мать. Юноша опустил глаза.
— Что хоть за девочка, что все с ума посходили? Мало ли детей теряется… Одной меньше, одной больше…
— Вель! — укоризненно одернула травница.
Когда-то этот голос, еще нежный и звонкий, как подснежник, пел ему колыбельную.
— Да не видел я никого из рода Веча! Ни девочек, ни мальчиков.
— Чем поклянешься, что не лжешь?
— А нужно? Твое сердце знает, верить мне или нет. Не мне отнимать у тебя выбор… матушка.
Порека надолго замолчала. Те, за стенами, — просили ее. Они тоже не железные. Как бы много их там ни было, они — живые и слабые. Они уже не приказывали ей — просили. «Он виновен, Порека. Помоги нам. Дай нам свой разум, мы сохраним его, вернем. Клянемся родом!» — «Прочь, стервятницы!» — «Бедная слепая Порека! Не Вель пришел к тебе, — Нелюдь. Он должен сгинуть. Помоги нам! Или уйди, не мешай!» И этого она не могла. Бросила щепоть травы на угли, шепнула:
— Сердце часто хочет ошибиться, Вель.
— Поэтому ты никогда его не спрашиваешь. Ничего и никого. Разве спросила ты меня, хочу ли я быть тебе сыном? Могу ли?
— Я спасала нас, малыш. Ты забыл.
Он засмеялся. Сильный, с плечами широкими, как распахнутые крылья, совсем взрослый «малыш». И не скажешь, что ему шестнадцать, этому мужчине с задубелой кожей, исполосованной страшными шрамами. Если бы не шрамы, он был бы красив. Как бог. Бесстрашный и беспощадный. У богов не бывает сердца, они ж не люди. Нелюди. И он не пощадил:
— Нас?! Ты себя спасала. Да не смогла.
Он не забыл ничего. Три года ему было, не должен бы помнить, а помнил. Как вечером зашли в дом четверо женщин, окружили маму. Вель заулыбался: ему нравились хороводы. А мама побледнела, закричала: «Не дам! Меня забирайте! А его не дам! Беги, Вель! Беги к папе, сынок!» И завыла дико, по-звериному.
Испуганный мальчонка сиганул в ночь, оскалившуюся кровавой луной. Куда тут бежать, когда темень кругом, и собаки спущены? Когда отец уж второй день, как на дальней охоте, и только завтра вернется?
Вель забился в овчарню. А скоро мама нашла его там, — страшная, растрепанная, с налитыми кровью глазами, светившими, как гнилушка. Хихикая и пуская слюни, она с вилами гонялась за сыном, давила обезумевших ягнят — только хруст и хрип стоял. Вель, задыхаясь от ужаса, верещал: «Мама! Мамочка!» Пытался спрятаться под овечье брюхо, полз на четвереньках между мельтешащих копыт, уже не чуя, как эти копыта ступают на него, сдирают кожу, ломают ребра, пальцы. А мамочка — нет, не мама! бешеное чудище с личиной мамы! — с лютой силой откинула вилами заслонявшую Веля овечку, словно пучок соломы, и вонзила окровавленные зубья в плоть сына. И не рванись он тогда изо всех своих тощеньких щенячьих сил, попала бы не в ногу, а в живот.