Не сразу понял Вель, что случилось, когда в звонкий хор крик ворвался, точно ножом сверкнул, вспорол песню. Не догадался, почему Порека из хоровода веселого вырваться пыталась. Лишь тогда осознал, что за цветы были в свадебном венке бога Веча, когда на щеке девичьей синяк распустился багровой розой.

Крепко Нетор держал мальчика — не дал вырваться, увел с поля вечоры. Крепко Круг держал Пореку — не дал убежать. Смеющийся Догляд ухватил ее за волосы, как птицу за крыло. Швырнул наземь. Быстрее и быстрее кружили бабы в свадебной пляске, — подолы широкие развевались, платки пестрым вихрем плескались, — живым шатром, летящей стеной скрыл Круг таинство обряда.

Только крика отчаянного спрятать не мог. Такого крика, что у Веля сердце из груди выворачивалось, как дерево, с корнем. Тогда и коснулся его зов драгонь-цвета. И смолкло все перед ним — и песни, и крик, и дыхание, и сердце.

Долго молчал Круг. А когда расступился, выполз из него первенец Нетора на четвереньках, — слюнявый, с бессмысленными глазами. И на ноги больше не поднялся, и разума не обрел.

Оринка, когда осознала, что сама же, стоя в Круге, сотворила с сыном, — взвыла, волосы на себе рвала. Да поздно. Сам себя Круг захлестнул, в свою же петлю попал. Не по воле человеческой, — по древнему закону бога Веча был насильник изувечен. Никто не должен остаться без возмездия. Ни Догляд, ни Оринка. И Пореке урок — за гордыню и дерзость бесстыжую.

Говорили — драгонь-цвет сам решает, кому открыться. Сам позовет. Что без зова не найти его, только сгинуть зря.

Говорили — не всякий нашедший чудо горнее сможет раскрыть его душу, а не раскроет — так и останется лежать рядом, не в силах ни взять, ни оставить, и будет слушать зов несмолкаемый, пока не умрет, а, может, и дольше.

Говорили — не всякий позванный услышит. Только тот, кто уже в смерть войдет, как в дом родной, как в жену, любимую всем сердцем. Согреет ее дыхание ледяное душой своей пылающей, и примет она его, словно бессмертного, заговорит, поведает, как драгонь-цвет сорвать. Может, и было кому так, как говорили.

Мальчик Вель иное услышал: стон бескрайний, тысячеголосый, словно звездный. Стон, скатившийся и павший в горы вечные. Не звук даже, — боль.

Ничего и никого не осталось в мире, кроме той боли и Веля. И он побежал, как мог — заковылял, опираясь на костылик. Не видел ничего, не понимал, куда. Знал только: туда, где болело, где умирало сердце мира.

Споткнулся, упал. Нетор, плакавший над сыном, помог Велю подняться. Хотел удержать мальчонку — бог весть, что сотворит в беспамятстве. Но увидел глаза его, отступился. Да и Боград старый предостерег:

— Не держи его, Нетор. Не видишь, — Зов он услышал.

— Да ему, калеке, и до гор-то не дойти! Первому же волку добычей станет.

— Летом волки на людей не нападают. Если позван мальчик — дойдет. А там — как драгонь-цвет решит.

Нетор сам хромоножку в горы понес. Он и не сопротивлялся. Обвис на его руках бессильной тряпочкой, голову на плечо положил. Дорогу подсказывал, словно кошачий глаз имел. Всю ночь шли, весь день. А потом Вель не попросил даже — приказал:

— Всё, дядька Нетор. Дальше я сам. Нельзя тебе со мной: оба пропадем.

Может, и хотел Нетор через мальчонку к драгонь-цвету подобраться. Может, и думал: Вель найдет — Нетор возьмет. Но спорить не стал. Вздохнул, вынул скрепу из-за пазухи:

— Вот. Возьми. Сыну не успел, так хоть тебе оберег послужит. Долго смотрел, как калека по склону каменному карабкается. Шептал:

— Прости нас, Вель, если сможешь. Сына моего прости. Помоги ему, когда драгонь-цвет счастье тебе даст.

Горы вздымались молчаливо, незыблимо, как Вечий Круг.

Срываемый ветром, мальчик цеплялся за выступы и трещины, приникал к каменной груди, сухой и безжизненной, как старческая плоть. Он давно потерял свой костылик. Но его руки всегда были сильными. И теперь жили отдельно от тела и разума, волокли, поднимали неотвязную обузу. Высоко ли в гору заползет хромая улитка? — спрашивали у камня обледенелые пальцы. Улитки не бывают хромыми, — отвечали горы. Значит, я не хромой, — кричал им мальчик. Но ему никто не поверил.

И далеко он не ушел. После первого же дождя поскользнулся на уступе. Изувеченная нога застряла между валунами, хрустнула хворостинкой. И вспыхнувшая боль слилась с зовом драгонь-цвета.

Время кружилось над Велем как стервятник: сторожило, когда стихнет пойманный зверек мальчишеского сердца, выжидало, чтобы склевать влажные зерна глаз.

Вель стал чужим самому себе. Эти кровавые лохмотья содранной кожи — не его. Этот распухший от жажды, не вмещавшийся во рту язык, — не его. И всё горевшее болью тело — чужое. И жизнь, пригрезившаяся в долине. И мысль о пригрезившейся жизни. А он, Вель — от рождения мира был здесь, всегда лежал на каменной ладони изломанным осколком, упавшим с вершины. Сотни веков его обнимало, испепеляя, солнце. Тысячелетия его ласкали, иссушая, губы ветра. Вечность он лежал, слушая голос боли. И не мог идти дальше, в горы. Туда, где болело. Туда, где был он сам — его жизнь, его мысль, его боль. Он сам звал себя из горней выси и не мог подняться к себе.

— Смотри-ка, живой! — вырвал его из забытья громовой раскат.

Над Велем склонился обросший мужчина в потрепанной овечьей шапке. Знакомые глаза, золотистые, как у тигра, мерцали под густыми бровями. Словно на мальчика глянула ожившая яшма с улыбкой, запертой в вечности.

— Папа… — попытался сказать Вель. — Я нашел тебя.

Наверное, у него получилось пошевелить разбухшим песочным комом, который он ощущал во рту вместо языка: отец ответил:

— Да, сынок, ты молодец. Вставай, хватит лежать.

— Не могу. Придавило камнем. И нога, кажется, сломана.

— Боли боишься?

Отец снял с пояса бурдюк с водой, омыл лицо мальчика, осторожно напоил. Паузы между глотками были долгими, как зимние ночи.

— Зачем же ты пришел сюда, сынок, если боли боишься?

Вель выталкивал слова по песчинке. Время рассыпалось песчаной горкой, ветер сдувал его, унося в долину.

— Драгонь-цвет позвал.

— Для какой надобности? — сощурились тигриные глаза.

— Исцелять увечных.

— Что ж… Начинай прямо сейчас, сынок. А мы с мамой поможем.

Мама была как плачущий в лунном луче яхонт. Слабой искрой мерцала ее улыбка, а синие глаза казались окаменевшей слезой. Она кормила Веля похлебкой из зерен и трав, поила козьим молоком. И всегда молчала.

— Почему ты молчишь, мамочка? — допытывался изнемогший от тоски Вель. Отец ответил:

— Ты не слышишь ее, сынок. Ты не простил.

А Вель думал, что никогда и не винил ее в той давней беде. Других простить не мог. Отцу он задал терзавший его душу вопрос:

— За что, папа? Почему же ты друга оставил умирать в лесу? Долго молчал отец, прежде чем ответить.

— Так и не так все было, малыш. Услышал я зов драгонь-цвета. И пошел, куда он звал. Мир стал другим. Ты теперь знаешь.

Вель знал. И он Пореку оставил. Названную мать в людском лесу бросил. Вечьему Кругу на растерзанье.

— Зачем же Круг сделал всё это с нами, если ты не виноват?

— Виноват, сынок. Медведица на пути поднялась. А товарищ мой между мной и зверем встал. Сказал: иди, друг, не медли, что бы не случилось.

Каждый день отец понемногу расшатывал каменные тиски, сжимавшие ногу Веля. Высекал из-под валунов скальную породу, чтобы опрокинуть. А мальчик по чуть-чуть вытягивал себя из смертного плена. Сдвигаясь на волос, не давал утихнуть боли в сраставшейся кости. И жадно впитывал всё, что открывал ему отец о драгонь-цвете.

Говорить человеку о драгонь-цвете — все равно что слепому петь о конях зари и драконах заката. Слушать о драгонь-цвете — как пальцами видеть звезды и смотреть на цветок ушами.

Ты стал словом, звучащим в плоти, но разве словами увидишь лотос мира, цветущий в каждом из нас? Ты хочешь раскрыть его, лепесток за лепестком добраться до истины. Но всегда будешь держать лишь один лепесток, и никогда — весь лотос. А когда обнажишь сердцевину, и решишь, что нашел сущность мира — пустота засквозит из ока цветка. И ты поймешь, что потерял все, не поняв ничего. Слушай, если хочешь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: