…А когда он был совсем маленьким, зима была чудом. На южной окраине огромной страны только далекие горы были всегда одеты снегом и льдом. Холода спускались в долину совсем не надолго: два коротких месяца с неба мог падать мягкий пушистый снег. Та земля не знала жестоких морозов.
Снегопадение, волшебная белая сказка! Словно лепестки акации, кружили снежинки, дети выходили на улицы, даже дворовые псы не могли усидеть в деревянных будках, таращились на свои холодные носы и хватали снег алыми языками прямо в воздухе. Если долго смотреть в вертикальный столб света под уличным фонарем, начинало казаться, что снег не падает, он возносится к небу!
Что же случилось с миром? Почему эта грязная каша под ногами, колючая мокрость за воротником, зябкая кожа и тусклый северный свет теперь называются так же — зима? В новой земле на два месяца приходит лето, да и как приходит: потопчется только в прихожей, не снимая плаща, и спешит уйти, захватив непросыхающий зонтик.
Наверное, дело во взрослости. Ведь его маленькая дочь еще совсем недавно, года четыре назад, тоже умела радоваться снегу. И первый снег в ту зиму был как первый грех, но — прощенный. Они наспех оделись и выбежали во двор. У самых окон, среди голых ветвей сирени, они катали громадные комья снега, с налипающей палой листвой, и собрали даже снеговика — с крюкастыми руками из сучьев.
Через пару лет они шли мимо этого места, держась за руки:
— Помнишь, папа, здесь мы с тобой лепили снежную бабу!..
Почему захотелось рыдать, закрывая лицо руками, обнять и прижать ребенка, молить о прощении за то, что так мало простого счастья, что всегда далеко и этим обманул и предал ее любовь? А годы ушли, и она стала совсем большой и не рисует смешные картинки. Смешные картинки из шариков и крюкастых палок, выведенных на бумаге карандашом, и подписи, такие же кривые, внизу: папа, я, снеговик. Потом она научилась писать целыми предложениями: папа и я лепим снеговика! И скоро, вкусив плод речи, Ева уже фантазировала: мама, папа и я лепим снеговика!!! И мама нарисована — с большими глазами, потому что это красиво, и ее крюкастая рука перекрещена с палкой, торчащей из овального тельца папы. Чистый художественный вымысел, ведь мамы не было рядом. Мама была дома, наверное. Или в гостях. А папа — такой редкий, воскресный, почти чужой, но тогда — непонятно.
И так хотелось, чтобы она скорее стала взрослой, чтобы смогла понять. Совсем уже скоро она поймет. И все поздно.
Эти картинки раньше она дарила папе на каждый праздник, зимой и летом.
Теперь она рисует только холодных кукол в дерзких нарядах, с бриллиантами в волосах и коровьими глазами. Потому что это красиво. И кукол зовут, как ар-эн-бишных красоток: Синди, Джессика, почему-то мужское — Сэм.
Что же ты за человек, как ты просрал свою жизнь, как просрал ее детство?
А скоро мы все умрем.
Серый снег за окном опадает, как пепел.
Анвар Берзоев оторвал взгляд от окна и посмотрел прямо перед собой на сидящего рядом с журнальным столиком человека с крохотной чашкой кофе в ладони.
В маленький кабинет без стука зашла высокая девушка в черном костюме.
— Георгий Анатольевич, ваш водитель спрашивает, можно ему отлучиться на полчаса пообедать?
— Конечно, Ксения. Спасибо. Пусть заедет за мной в три.
Девушка вышла. Гость, кивнув головой в сторону закрывшейся двери, спросил:
— Е. ешь ее?
Берзоев скривил лицо укоризненно и ничего не ответил.
— Ну, по. бываешь ведь, признайся, старый развратник. Или уже не стоит? Сколько там тебе лет?
— Ты, я вижу, совсем разошелся…
Гость достал из кармана пиджака пачку сигарет, щелкнул по днищу и поймал выскочивший фильтр губами. Пошарил в карманах брюк, достал дешевую одноразовую зажигалку и закурил.
— Ладно, забудь. Это нервное.
— Проехали.
— Что скажешь насчет речи?
— Гоша, по-моему, ты злоупотребляешь националистской риторикой.
— Ты, Ваня, меня не обижай. Риторика — это у педросов и прочих холуев, они тебе какую хочешь риторику изобразят: хоть националистскую, хоть коммунистическую. Им до п. зды, лишь бы остаться у кормила, которое одновременно кормушка. А я русский националист. И никогда этого не скрывал.
Берзоев покачал головой и стал перебирать лежавшие на столе перед ним листы с текстом.
— Ты хочешь, чтобы тебе бил морду именно русский полицейский? Для тебя это — главное? Так ОМОНовцы, которые на митингах дубинками мозги массажируют, в большинстве своем русские. Чем тебе не русский мир и порядок?
— Если я предам Россию, то пусть меня русские парни отп. здят до смерти. А сейчас они сами служат предателям и врагам нации.
Георгий докурил сигарету до половины и затолкал ее в пепельницу, уже полную окурков.
— И потом, Ваня, ты же сам националист. Просто не русский. Ты должен меня понимать.
— Нет, Гоша. Мой национализм мне отбили еще в детстве вместе с почками. Когда в одном городе меня мордовали за то, что мать звала меня Ваней, а в другом — за то, что отец называл Анваром. В конце концов я пошел в секцию бокса. Теперь вот могу мочиться на два фронта и защищать оба своих имени.
— О, да! Ты же принц-полукровка. А я Гарри Потер. И все-таки ты мыслишь национально, я всегда это отмечал.
— Наверное, да. Но это только потому, что сейчас все не так, как во времена классического марксизма, сейчас все наоборот. Тогда буржуазия защищала национальные интересы, а пролетариат был интернационален — во всяком случае, в теории. А теперь буржуазия космополитична — не на словах, а на деле. И широкие массы инстинктивно противопоставляют идеологии глобальной элиты свой частный национализм.
— Ты сам это признаешь! Левый протест против глобализма неэффективен. Только националистические идеи могут быть ресурсом новой революции.
— Гоша, не заставляй меня повторять банальности. В России революции всегда одного цвета — красного, цвета крови. Коричневыми могут быть только погромы. А погром — это еще не революция. Или уже никогда не революция. Погромы — то, что нужно власти: это ресурс ее легитимации, сам прекрасно понимаешь.
— Я не призываю к погромам.
— Слава Аллаху, этого еще нам не хватало.
У Берзоева на столе зазвонил телефон. Он поднял трубку, но услышал только шипение, которое сменилось короткими гудками. Георгий посмотрел понимающе.
— Прослушка глючит.
Берзоев опустил трубку на рычаг и пожал плечами.
— Да и не будет никакой революции.
Минут через сорок Берзоев все же отредактировал речь Георгия Анатольевича Невинного, кандидата в губернаторы. Георгий забрал листки, исчерканные карандашом Анвара, и уехал. Почти сразу вслед за ним из редакции оппозиционной газеты, надев бежевое пальто и шарф, вышел и сам Берзоев.
Он пошел по улице, немного боком и подняв ладонь к лицу, пытаясь защититься от холодного ветра со снегом, который, казалось, шел горизонтально. Небо было серо-голубое, пустое, как глаза идиота, и делало вид, что не имеет к происходящему внизу никакого отношения.
Над проезжей частью колыхалась огромная растяжка, залепленная снегом. Слоган призывал голосовать за кандидата от партии власти. Сам кандидат присутствовал неподалеку в виде огромных биллбордов с фотографией: он жмет руку президенту. Или президент жмет ему руку? Пес их разберет. Но оба улыбаются в объективы фотокамер и в глаза электората: кандидат улыбается широкой, открытой улыбкой, президент — немного сурово, но в целом тоже доброжелательно. Жирная подпись под фотографией гласит: “Мы — вместе!”
Вместе — с кем? — подумал Берзоев. Друг с другом, наверное. Не с нами. Дружат против своего народа. Да и дружат ли? Каждый, как волк, готов вцепиться в глотку вожаку стаи, стоит только Акеле промахнуться… Вместе…
“Все говорят, что мы вместе, все говорят, но не многие знают — в каком…”, — вспомнил Берзоев строку из песни Виктора Цоя. Интересно, а Цой был русским националистом?
Город прятался от непогоды за стеклами кафе, за стенами домов. Редкие прохожие спешили свернуть во двор или зайти в парадную. Машины двигались медленно, ожесточенно работая дворниками на лобовом стекле.