Глава III
«Беспременно все слышанное братцу Феде пересказать надо!» — спешно шагая по дороге к хоромам, мысленно твердила Настя, и то и дело хмурилось ее обычно веселое, подвижное, румяное личико.
Между тем в просторной, светлой стольной избе богатых романовских палат в ожидании полдника шла обычная предобеденная суета.
Тяжелые дубовые столы, покрытые белоснежными, с камчатными узорами скатертями, ломились под тяжестью серебряной посуды, тарелок, чарок, ковшей и бражниц, обильно покрывавших их.
Редкий день выпадал в году, чтобы не наезжало гостей видимо-невидимо на романовское подворье к боярину Федору Никитичу, славившемуся на всю Москву-матушку своим удивительным радушием и хлебосольством. А если даже и выпадал такой редкий день, то гостей заменяла ближняя родня хозяев: братья, родичи и свойственники боярина с их семьями, охотно собиравшиеся к столу у Федора Никитича. А их было немало: сами Никитичи, князья Черкасские, один из которых был женат на старшей из сестер Романовых, Марфе Никитичне, князья Сицкие, Репнины, Салтыковы, свойственники по супруге боярыне Ксении, или Аксинье Ивановне из рода Шестовых, Шестовы, Карповы и другие.
На несколько десятков мест поэтому обыкновенно собирали холопы, во главе с дворецким и боярским ключарем-казначеем, верным Сергеичем, обеденный стол в стольной избе.
Расторопная челядь, уставлявшая столы серебряной посудой и утварью, не забыла покрыть и новыми, червчатого атласа, поволошниками с золотой каймой и гривкой скамейки-места для гостей, поправить теплящиеся огоньки лампад у божницы в красном углу стольной горницы и до блеска протереть серебряное паникадило, спускавшееся с потолка на массивной цепи, гайтане. При дневных трапезах его обыкновенно не зажигали, так как свет и солнце беспрепятственно проникали в слюдовые, хитро размалеванные оконца боярских хором. И в блеске этого солнышка особенно ярко сверкала драгоценная серебряная утварь на столе и поставцах. Не менее ярко освещало солнышко и стены горницы, разукрашенные поверх суконных тисненых обоев картинами, изображающими всякие действа из библейской истории.
На заморских, вывезенных из Неметчины, часах, стоявших на высоком поставце в соседних со стольной горницей сенях, отбило мерным звуком двенадцать ударов.
— Едут! Едут! — маша шапкой, закричал на бегу молоденький челядинец, бросаясь от ворот, у которых сторожил появление боярского поезда.
В тот же миг вся засуетившаяся челядь метнулась к воротам.
В конце улицы, у крестца, показалась группа всадников. Впереди всех на гнедом Карабахе ехал в нарядной одежде — терлике и в невысокой шапке — ближний боярин и думец, главный хозяин романовского подворья и представитель этого знатного рода, Федор Никитич.
Он казался много моложе своих пятидесяти трех лет. В его величаво-красивом лице с темно-русой, едва тронутой сединой бородкой, которую он подстригал по европейскому обычаю, в темных, проницательных, полных ума и энергии глазах теперь сказывалась какая-то тревога.
За ним ехал верхом второй брат его, тоже думский боярин, Александр Никитич. И у добродушного на вид, второго Никитича те же следы немалого волнения и тревоги сказывались во всем. Да и следовавшая за старшими Романовыми молодежь, младшие братья, красавец богатырь Михаил, недавно произведенный из стольников в окольничие, о физической силе и чисто русской красоте которого говорила вся Москва, Василий и Иван Никитичи с князьями Черкасскими и братьями Сицкими да с дворянами Шестовыми, их родственниками и свояками, были тоже как будто не в себе в это теплое по-летнему, ясное утро начала мая.
Без обычных шуток, веселых бесед и громкого говора прискакали нынче на подворье бояре и их гости, спешились у высокого рундука, бросив поводья на руки челяди, и следом за хозяином дома прошли в стольную избу.
— Наши вернулись, и с гостями! Да не веселы что-то. Ой, чует лихо сердце мое! — произнесла, выглядывая в окно женской половины боярского терема, сама молодая боярыня, Ксения Ивановна, из рода Шестовых, чернобровая, белолицая женщина лет тридцати, с небольшим, решительным умным лицом и быстрыми, смелыми, энергичными глазами, жена старшего Романова, Федора Никитича.
— И полно беду накликать, невестушка! — произнесла княгиня Марфа Никитична Черкасская, старшая сестра Никитичей. — Вернулись наши соколы поздорову, сама ведаешь, а што невеселы, так с устатку это. Небось не легкое дело в думе государевой заседать. Да вдобавок по нонешним временам, когда, окромя как на родичей своих Годуновых, царь и глядеть ни на кого не хочет, только их и слушает, им только и доверяет… им одним.
— Полно, сестрица, — вмешалась в беседу двух боярынь молодая жена Александра Никитича, боярыня Ульяна, — ведь и мы по свойству царю нынешнему не чужие, с тех пор как сестрица Ириша за племянника выдана царского.
— А все же, сестрицы, чует мое сердце, — снова с легким вздохом произнесла Ксения Ивановна, — недолюбливает наших бояр царь Борис.
— Тише! Детки с Настею да мамой сюды идут! — произнесла княгиня Марфа и бросилась навстречу племянникам, которых, будучи сама бездетной, любила как собственных детей.
— Видали! Видали, как батюшка с дядями прискакал на аргамаках! Ходко таково! — весело лепетал Миша, минуя тетку и бросаясь в объятия матери, пряча оживленное, раскрасневшееся личико в складках ее богатой и нарядной телогреи.
— Родимый ты мой! — ласково шепнула молодая боярыня, прижимая к груди своей ребенка, и несколько твердое, энергичное выражение ее красивого, полного лица озарилось невыразимым выражением любви и нежности материнства, а полные затаенной тревоги глаза прояснились сразу и засияли светом горячей нежной любви.
— Сокровище ты мое! — непроизвольным шепотом соскользнуло с ее румяных уст, улыбавшихся теперь малютке-сыну блаженной улыбкой. Он был ее радостью и утешением, самым первым и лучшим из сокровищ романовского подворья, он и голубоглазая сестра его Таня. Троих, Бориса, Льва и Никиту, старших детей, Федор Никитич и Ксения Ивановна схоронили еще младенцами, четвертого, грудного мальчика, потеряли недавно. Зато эти двое выжили и подросли на утешение и радость родителям и близким.
И теперь, позабыв недавние тревоги, мать ласкала обоих детей с той беззаветной нежностью, на которую способны одни только матери.
Но тревога и предчувствия боярыни Ксении Ивановны были не напрасны.
В то время как в женском тереме она с золовками любовалась своими ребятишками, в стольной избе, после того как слуги внесли и расставили на столе несколько перемен яств и питий, завязалась между хозяевами и гостями самая оживленная беседа.
Не прикоснувшись к жареным лебедям, курам, уткам и рябам, со всевозможными взварами и подливками всякого рода, к подовым пирогам, лепешкам и мясным студням (день был скоромный), к бесчисленным похлебкам, подававшимся после жаркого и обильно покрывавшим стол, осушив одним духом кубок с заморской романеей, Федор Никитич, хозяин дома, произнес, обращаясь к молча угощавшимся вокруг стола гостям, предварительно движением руки выслав из горницы челядь:
— Неладное затевает что-то нынче ворог наш, окольничий Годунов, Семен Никитич. Намедни в передней государевой такое отмочил он брату Александру слово, что не будь то в дворцовой палате, кажись, не сдержаться мне, и света Божьего невзвидеть бы охульнику…
— Твоя правда, братец, — произнес обычно спокойный и добродушный, теперь же крайне взволнованный второй Никитич. — Осмелился он, — обратился Александр к внимательно слушавшим его с братом присутствующим, — дерзнул такую зацепу мне пустить, когда я вместе с братом и Шуйским, князем Васильем, да Воротынским-стариком завели беседу о датском королевиче Ягане, что следует сюда для брака с царевной Ксенией, буде али не буде королевич перед честным венцом переходить в нашу веру, такое слово молвил: «Не заморские, говорит, не крещеные по нашему обряду принцы страшны, боярин Александр Никитич, а свои московские бояре куды страшнее, которые на царскую державу зубы точат да на здоровье государево зло умышляют, вот те поистине страшны!»