— Пожалуй, тут веселее, — заметил Майкл.

— Опекуны встретят нас в банке, вы их помните?

— Двоюродные братья Флер, сэр, да?

— Троюродные. Старший сын молодого Роджера и старший сын молодого Николаев. Я выбрал молодых. Очень молодой Роджер был ранен в войну — он ничем не занимается; очень молодой Николае — юрист.

У Майкла даже уши навострились.

— А как назовут следующее поколение, сэр? «Очень, очень молодой Роджер» звучит даже обидно, правда?

— У него не будет детей при таких налогах. Он себе не может этого позволить; он серьезный малый. А как вы назовете своего, если родится мальчик?

— Мы хотели его назвать Кристофером, в честь святого Павла [28] и Колумба. Флер хочет, чтобы он был крепкий, а я — чтобы был пытливый.

— Гм-м! А если девочка?

— О-о, девочку назовем Энн.

— Так, — сказал Сомс, — очень хорошо. А вот и они!

Они подошли к банку; у входа Майкл увидел двух Форсайтов в возрасте между тридцатью и сорока, их лица с выдающимися подбородками он смутно помнил. В сопровождении человека с блестящими пуговицами они прошли в комнату, где другой человек, без пуговиц, достал лакированный ящик. Один из Форсайтов открыл его ключом. Сомс пробормотал какое-то заклинание и положил дарственную в ящик. После того как он и тот Форсайт, у которого подбородок больше выдавался, обменялись с чиновником замечаниями о банковских делах, все вышли в переднюю и расстались со словами: «Ну, до свидания!» — Теперь, — сказал Сомс в уличном шуме и грохоте, — он, думается мне, обеспечен. Когда вы, собственно, ждете?

— Примерно через две недели.

— Вы верите в это… этот наркоз?

— Хотелось бы верить, — и Майкл снова почувствовал испарину на лбу. Флер изумительно спокойна: она проделывает упражнения по Куэ вечером и утром.

— Ах, эти! — сказал Сомс. Он ни словом не упомянул, что сам их проделывает, не желая выдавать состояние своих нервов. — Если вы домой, я пойду с вами.

— Прекрасно.

Когда они пришли, Флер лежала на диване. Тинг-а-Линг прикорнул у нее в ногах.

— Пришел твой отец, дорогая. Он украсил наше будущее еще пятьюдесятью тысячами. Я думаю, он сам захочет тебе рассказать.

Флер беспокойно зашевелилась.

— Сейчас, погоди. Если будет такая жара, Майкл, я просто не выдержу.

— Ничего, погода переменится, детка моя. Еще дня три — и будет гроза.

Он приподнял пальцем мордочку Тинга и повернул ее к себе.

— Ну, а как бы тебя научить не совать всюду свой нос, старик? И носа-то у тебя почти что нет.

— Он чувствует, что все чего-то ждут.

— Ты умный звереныш, старина, а?

Тинг-а-Линг фыркнул.

— Майкл!

— Да, маленькая?

— Мне теперь как-то все безразлично — удивительно странное чувство.

— Это от жары.

— Нет, наверное, просто потому, что слишком долго тянется. Ведь все готово — и теперь все как-то кажется глупым. Ну еще одним человеком на свете больше или меньше — не все ли равно?

— Что ты! Конечно, нет!

— Еще один комар закружится, еще один муравей забегает.

— Не надо, Флер, — сказал Майкл тревожно, — это у тебя просто настроение.

— Вышла книга Уилфрида?

— Завтра выходит.

— Ты прости, что я так тебя огорчала тогда. Мне просто не хотелось его потерять.

Майкл взял ее руку.

— А мне, думаешь, хотелось?

— Он, конечно, ни разу не написал?

— Нет.

— Что ж, наверно, у него все прошло. Нет ничего постоянного в мире.

Майкл прижался щекой к ее руке.

— Кроме меня, — проговорил он.

Рука соскользнула к его губам.

— Передай папе привет и скажи ему, что я спущусь к чаю. Ой, как мне жарко!

Майкл минутку помедлил и вышел. Черт бы подрал эту жару — бедняжка совсем измучилась.

Внизу Сомс стоял перед «Белой обезьяной».

— Я бы снял ее, на вашем месте, — проворчал он, — пока все не кончится.

— Почему, сэр? — удивился Майкл.

Сомс нахмурился.

— Эти глаза!

Майкл подошел к картине. Да! Не обезьяна, а какое-то наваждение.

— Но ведь это исключительная работа, сэр.

— С художественной точки зрения — конечно. Но в такое время надо быть поосторожнее с тем, что Флер видит.

— Пожалуй, вы правы. Давайте ее снимем.

— Я подержу, — сказал Сомс и взялся за раму.

— Крепко? Вот так! Ну, снимаю.

— Можете сказать Флер, что я взял ее, чтобы определить, к какой эпохе она относится, — заметил Сомс, когда картина была спущена на пол.

— Тут и сомнения быть не может, сэр, — к нашей, конечно.

— Что? Ах, вы хотите сказать… Да! гм-м… ага! Не говорите ей, что картина здесь.

— Нет, я ее запрячу подальше, — и Майкл поднял картину. — Можно вас попросить открыть дверь, сэр?

— Я вернусь к чаю, — сказал Сомс. — Выйдет, как будто я отвозил картину. Потом можете ее опять повесить.

— Конечно. Бедная зверюга! — и Майкл унес «Обезьяну» в чулан.

XI

С МАЛЕНЬКОЙ БУКВЫ

Вечером в следующий понедельник, когда Флер легла спать, Майкл и Сомс сидели в китайской комнате; в открытые окна вливался лондонский шум и томительная жара.

— Говорят, война убила чувство, — сказал Сомс внезапно — Это правда?

— Отчасти да, сэр. Мы видели действительность так близко, что она нам больше не нужна.

— Не понимаю.

— Я хочу сказать, что только действительность заставляет человека чувствовать. А если сделать вид, что ничего не существует, — значит и чувствовать не надо. Очень неплохо выходит — правда, только до известного предела.

— А-а! — протянул Сомс. — Ее мать завтра переезжает сюда совсем. Собрание пайщиков ОГС назначено на половину третьего. Спокойной ночи!

Майкл следил из окна, как жара черной тучей сгущается над сквером. Несколько теплых капель упало на его протянутую ладонь. Кошка, прокравшись мимо фонарного столба, исчезала в густой, почти первобытной тени.

Странный вопрос задал ему «Старый Форсайт» о чувствах. Странно, что именно он спрашивает об этом. «До известного предела! Но не переходим ли мы иногда этот предел?» — подумал Майкл. Взять, например, Уилфрида и его самого — после войны они считали богохульством не признавать, что надо только есть, пить и веселиться: ведь Рее равно завтра умирать! Даже такие люди, как Нэйзинг и Мастер, не бывавшие на войне, тоже так думали после войны. Что же, Уилфрид и проверил это на своей собственной шее, а он — на собственном сердце. И можно сказать наверняка, что каждого, кроме тех, у кого в жилах чернила вместо крови, жизнь рано или поздно здорово проучит. Да ведь сейчас Майкл охотно бы взял на себя все страдания, все опасности, угрожавшие Флер. А почему бы у него появилось такое чувство, если ничто в мире не имеет значения?

Отвернувшись от окна, он прислонился к лакированной спинке изумрудного дивана и стал разглядывать опустевшее пространство между двумя китайскими шкафчиками. Все-таки здорово заботливый старик: хорошо, что снял «Обезьяну». Это животное — символ настроения всего мира: вера разрушена, надежда подорвана. И ведь это, черт возьми, не только у молодежи — и старики в таком же настроении! «Старый Форсайт» тоже, конечно, иначе он не боялся бы глаз обезьяны; да, и он, и отец Майкла, и Элдерсон, и все остальные. Ни у молодых, ни у старых нет настоящей веры ни во что! И все же какой-то протест поднялся в душе Майкла, шумный, как стая куропаток. Неправда, что нет ничего вне человека, что бы его по-настоящему затрагивало; неправда, что нет такого другого человека, — есть, черт возьми, все есть! Значит, чувство не умерло; значит, не умерли вера и надежда, что в конце концов одно и то же. Может быть, они только меняют кожу, превращаются из куколок в бабочек, что ли. Возможно, что надежда, чувства, вера спрятались, притаились, но они существуют — и в «Старом Форсайте», и в нем самом. Майклу даже захотелось опять повесить «Обезьяну». Не стоит преувеличивать ее значение!.. О черт! Ну и молния! Изломанная полоса резкого света сорвала покров темноты с ночи. Майкл стал закрывать окна. Оглушительный удар грома загрохотал над крышей, пошел дождь, хлеща и стегая стекла. Майкл увидел бегущего человека, черного, как тень на синем экране; увидел его при следующей вспышке молнии, необычайно отчетливо и ясно, увидел его испуганно-веселое лицо, как будто говорившее: «О черт! Ну и промок же я!» Еще один бешеный удар! «Флер!", — подумал Майкл и, опустив последнюю раму, побежал наверх.

вернуться

28

Собор св. Павла построен архитектором Кристофером Рэном (1632—1723).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: