Вот почему я пытался на свой лад представить и обрисовать скорее Возможное определенного Леонардо, нежели того Леонардо, которого нам изображает История.
5* Существуют авторы, причем известные, чьи произведения суть не что иное, как выделенные эмоции.
Они могут трогать, но они неспособны обогатить тех, кто их создает 4. Рождаясь на свет, они не открывают этим последним возможностей творить то, чего они прежде не знали, и усваивать качества, которых прежде они не имели.
6* Воля способна действовать в разуме и на разум лишь косвенно -- посредством тела. Она может повторять, чтобы овладевать, -но, пожалуй, и только.
7* Наша мысль не может быть ни чрезмерно сложной, ни чрезмерно простой.
Ибо реальность, которую хочет она уловить, может быть лишь бесконечно сложной -- неисчерпаемой, тогда как, с другой стороны, она может овладевать и пользоваться добычей лишь в том случае, ежели заключает ее в какой-то несложный образ.
8* Статистическая гипотеза.
9* Эта фраза вызвала настоящий скандал. Но что стало бы с человечеством, если бы все умы, равноценные этому, поступали так же, как он?
10* Знания людей античности были достаточно невелики, чтобы эти люди могли не зависеть от своих умственных позиций.
11* Этот весьма холодный взгляд на механику любви представляется мне уникальным в истории мысли.
Когда любовь столь бесстрастно анализируется, на ум приходит множество странных идей. Какие нужны околичности, какое многообразие средств для того, чтобы совершить зачатие! Чувства, идеалы, красота выступают здесь как условия раздражения определенного мускула.
Сущность функции становится чем-то необычным, а ее осуществление страшит, прикрывается...
Ничто так наглядно не обнаруживает величайшую опосредствованность естества 5.
12* В конце концов, только чувства для нас существенны. Разум (деление школярское -- пусть так!), по сути, важен для нас лишь в связи со всякого рода воздействиями на нашу чувствительность.
А между тем эта последняя может достаточно долго отсутствовать, не вызывая, однако, смерти. Как сказал бы теолог, душа в этом случае отнюдь нас не покидает. Но наше "Я" полностью на это время утрачивается. То, в чем выражается наше тождество по отношению к нам самим, исчезает бесследно, и возможность его restitiitio in integrum * зависит от малейшей случайности. Это -- все, что мы знаем определенно: мы можем -- не быть.
* Целостного восстановления (латин. ).
ВЕЧЕР С ГОСПОДИНОМ ТЭСТОМ
Vita Cartesii est simplissima... *
* Жизнь Картезия предельно проста... (латин. ).
По части глупости я не очень силен. Я видел много людей, посетил несколько стран, в известной мере участвовал в различных затеях, без любви к ним, ел почти каждый день, сходился с женщинами. Я вспоминаю теперь несколько сот лиц, два-три больших события и, может быть, сущность двадцати книг. Я не удержал ни лучшее, ни худшее из всего этого: сохранилось то, что могло.
Эта арифметика избавляет меня от удивления перед тем, что я старею. Я мог бы также подсчитать победные мгновенья моего ума и представить их себе объединенными и спаянными, образующими счастливую жизнь... Но, думается, я всегда знал себе истинную цену. Я редко терял себя из виду; я ненавидел себя, обожал себя -- потом мы вместе состарились.
Не раз мне казалось, что все для меня кончено, и я прилагал все усилия, чтобы завершить себя, тревожно стремясь исчерпать до конца, осветить какое-либо тяжелое положение 1. Это позволило мне познать, что мы расцениваем нашу собственную мысль больше всего по тому, как она выражена другими. С тех пор миллиарды слов, прожужжавшие в моих ушах, редко потрясали меня тем, что хотели заставить их выразить; и все те слова, которые сам я говорил другим, я чувствовал отличными от моей собственной мысли, -- ибо они становились неизменными.
Если бы я судил, как большинство людей, то не только чувствовал бы себя выше их, но и казался бы таким. Но я предпочел себя. То, что они называют высшим существом, есть лишь существо, которое ошиблось. Чтобы ему изумляться, надобно его увидеть, -- а чтобы его увидеть, нужно, чтобы оно показало себя. И оно показывает мне, что оно одержимо глупой манией своего имени. Так любой великий человек запятнан ошибкой. Каждый ум, считающийся могущественным, начинает с ошибки, которая делает его известным 2. В обмен на общественную взятку он дает время, нужное, чтобы сделаться знаменитым, расточая энергию, дабы установить общение с собой и подготовить чужое удовлетворение. Он унижается до того, что бесформенную игру славы отождествляет с радостью чувствовать себя единственным, -страсть своеобразная и великая.
Мне представлялось тогда, что самыми сильными умами, наиболее прозорливыми изобретателями, наиболее точными знатоками человеческой мысли должны быть незнакомцы, скупцы, -- люди, умирающие не объявившись 3. О существовании их я догадывался по жизни блистательных людей, несколько менее стойких.
Индукция была так легка, что я ежеминутно подмечал их появление. Достаточно для этого было себе представить обыкновенных великих людей, не испорченных своей первичной ошибкой, или же воспользоваться этой самой ошибкой, чтобы представить себе более высокую степень самосознания, менее грубое чувство свободомыслия. Такая простая операция открыла передо мной любопытную ширь, как будто я погружался в море. Чувствуя себя потерянным среди блеска обнародованных открытий, по и ощущая рядом с собой непризванные изобретения, которые торгашество, страх, безразличие или случайность совершают каждодневно, -- я думал, что прозреваю какие-то внутренние шедевры. Я забавлялся тем, что погребал общеизвестную историю под анналами анонимов 4.
То были невидимые в прозрачности своих жизней одиночки, успевшие познать раньше других. Мне представлялось, что они удваивали, утраивали, умножали в неизвестности своей каждую знаменитую личность, -- презрительно не желая раскрыть свои возможности и своеобразные достижения. Они не согласились бы, думалось мне, признать себя никем другим, как "кое-кем".
Эти мысли пришли мне в голову в октябре девяносто третьего года, в те минуты досуга, когда мысль довольствуется одним лишь своим бытием.
Я перестал было уже об этом думать, когда неожиданно познакомился с г. Тэстом. (Я размышляю сейчас о тех следах, которые оставляет человек в маленьком пространстве, где он вращается. ) Еще до сближения с г. Тэстом меня привлекло своеобразие его манер. Я изучил его глаза, его одежду, малейшие глухие слова, обращенные к гарсону ресторана, где я его встречал. Я спрашивал себя, чувствует ли он, что за ним наблюдают. Я быстро отводил от него взгляд, но в свой черед ловил его взор на себе. Я брал газеты, которые он только что читал; я мысленно повторял сдержанные движения, которые он делал. Я заметил, что никто не обращал на него внимания.
Мне уже нечего было изучать в этой области, когда мы завязали знакомство. Я встречал его только по ночам: однажды -- в каком-то публичном доме; часто -- в театре. Мне говорили, что он живет еженедельными незначительными операциями на бирже. Он столовался в небольшом ресторане на улице Вивьен. Там он ел, как принимают слабительное, -- с такой же готовностью.
Изредка он позволял себе где-нибудь в ином месте роскошь медленной и тонкой трапезы.
Г-ну Тэсту было примерно лет сорок. Речь его была необычайно быстра, голос глух. Все в нем было стерто -- глаза, руки. Но плечи он держал по-военному, а шаг его изумлял размеренностью. Когда он говорил, он никогда не подымал ни руки, ни пальца: он убил в себе марионетку. Он не улыбался, не говорил ни "здравствуйте", ни "прощайте" и, казалось, не слыхал "как поживаете?"
Его память заставляла меня часто задумываться. Черты, по которым я мог о ней судить, вызывали во мне представление о некой умственной гимнастике, не имеющей подобия. То была не какая-нибудь редкая способность, -- но способность воспитанная или переработанная. Вот его слова: "Уже двадцать лет, как у меня больше нет книг. Я сжег также и свои бумаги, я вычеркиваю живое... Я сохраняю лишь то, что хочу. Но трудность не в этом. Трудность в сохранении того, что мне захочется завтра. Я искал механическое решето... "