— Она как будто искалечена, — сказал Ангел, подходя ближе.
— Вглядитесь повнимательнее, — сказал гид, — и вы увидите, что она держит роман великого русского мастера, притом вверх ногами. С тех самых пор, как этот наивный мастер, который столь успешно слил воедино детское и конторционистское начало, стал известен в нашей стране, его пытаются перещеголять в литературе, живописи, скульптуре и музыке, отказываясь признать, что он был последним словом; и так может продолжаться без конца, потому что обогнать его все равно невозможно. Рука статуи символизирует все это течение.
— Каким образом?
— А вот каким: в основе его лежит сальто-мортале. Вы никогда не вдумывались в метод этого русского гиганта? Подготовьте ваших персонажей к одной линии поведения, а потом заставьте их быстро сделать как раз обратное. Именно так этот потрясающий писатель доказывал беспредельную широту своего кругозора и знание глубин человеческой природы. Поскольку персонажи его ни разу не изменяют такому порядку на протяжении восьми тысяч страниц, сложилось поверхностное мнение, будто он повторялся. Но что ж из этого? Зато подумайте, какого блестящего несоответствия между характерами и действием он этим достиг, какой туманности фактов, какого поистине детского и мистического смешения всех дотоле известных человеческих ценностей! Простите, сэр, если будет щекотно, но дальше я должен перейти на шепот. Гид сложил пальцы трубкой и поднес к уху Ангела. — Писать романы может только тот, кто исключительно плохо знает нормальную человеческую природу, а великие романы — только тот, кто не знает ее вовсе.
— Как так? — растерянно спросил Ангел.
— Неожиданность, сэр, — вот на чем держатся все эффекты искусства, а в действительной жизни люди, что с ними ни делай, упорно поступают в соответствии со своим характером и темпераментом. Эта противная и неисправимая их черта причиняла бы много горя всем писателям-мистикам из поколения в поколение, если б только они ее замечали. Но замечают ли они ее? К счастью, нет. Эти великие, из ряда вон выходящие люди, естественно, вкладывают в свои книги то великое смятение и сумбур, в котором пребывают сами. Они рисуют не человеческую природу, а природу сверхчеловека или недочеловека — это как вам будет угодно. И кто скажет, что это плохо?
— Только не я, — отвечал Ангел. — Ибо, признаюсь, я очень люблю детективные романы. Но русские ведь не такие, как все, правда?
— Правда-то правда, — сказал гид, — но с тех пор, как в Англии их открыли, все персонажи наших крупных писателей наделены русской душой, хоть она и помещается в британском теле, и живут они в Корнуэлле или в
Средних графствах, под шотландскими или английскими фамилиями.
— Очень пикантно, — сказал Ангел, отворачиваясь от шедевра скульптуры. — А скажите, неодетых статуй больше не делают?
— Если и делают, то они неузнаваемы. Ибо толпе, не подготовленной воспитанием к отрешенному созерцанию, которое в известной мере было принято еще даже в дни Великой Заварухи, уже небезопасно показывать такие произведения искусства: люди, чего доброго, станут бросаться на них — либо с целью объятий, либо с целью разрушения, смотря по темпераменту.
— Значит, эллины умерли, — сказал Ангел.
— Умерли и не воскреснут, сэр. Они смотрели на жизнь как на источник наслаждения — этого порока вы у англичанина не найдете. Греки жили на солнце, на свежем воздухе; им было неведомо чувство приличия, порожденное жизнью наших городов. Мы уже давно славимся своей щепетильностью во всем, что касается тела; и она не уменьшилась оттого, что теперь в каждом районе созданы из молодежи комитеты надзора. Им-то теперь и принадлежит решающее слово в вопросах искусства, и их цензура не пропустит ничего, что не годилось бы для семилетнего ребенка.
— Какая заботливость, — сказал Ангел.
— Результаты этим достигаются удивительные, — сказал гид. Удивительные! — повторил он мечтательно. — Вероятно, в этой стране тлеет подспудно больше сексуальных желаний и болезней, чем в какой-либо другой.
— Так это и было задумано? — спросил Ангел.
— Нет, что вы, сэр! Это лишь естественное следствие того, что на поверхности все так поразительно чисто. Все теперь не снаружи, а внутри. Природа исчезла бесследно. Процесс этот ускорила Великая Заваруха. Ведь с той поры у нас почти не было ни досуга, ни денег для удовлетворения каких-либо потребностей, кроме смеха; благодаря этому, да еще религиозному фанатизму, поверхность нашего искусства просто ослепляет другие нации такая она гладкая, без единого пятнышка, точно сделана из жести.
Ангел вздернул бровь.
— Я ожидал лучшего, — сказал он.
— Только не подумайте, сэр, — продолжал гид, — что неодетое совсем вышло у нас из обихода. Его допускают сколько угодно, лишь бы было вульгарно, как вы могли видеть на той эстраде, ибо это хорошая коммерция; запрет касается только опасной области — искусства, оно в нашей стране всегда было никудышной коммерцией. Однако и в жизни неодетое разрешается, только если оно гротескно; единственное, что запрещено категорически, — это естественная красота. Смех, сэр, пусть самый грубый и вульгарный, — отличное дезинфицирующее средство. Нужно, впрочем, отдать должное нашим литераторам: они частично устояли против спроса на хохот. Одна литературная школа, зародившаяся как раз перед Великой Заварухой, до того усовершенствовалась, что сейчас есть целые книги в сотни страниц, в которых никто не поймет ни единой фразы — никто, кроме посвященных; это позволяет им не бояться комитетов надзора и прочих филистеров. У нас есть писатели, которые умудряются, проповедовать, что для полного выражения собственной Личности нужно жить в безвоздушном пространстве, что чистота познается через утонченные пороки, мужество — через трусость и доброта — через прусский образ действий. В большинстве это люди молодые. Есть у нас и другие писатели, которые под видом романов пишут автобиографии, пересыпанные философскими и политическими отступлениями. Эти бывают всех возрастов: от восьмидесяти лет до озлобленных тридцати. Имеются у нас и болтливые, плодовитые беллетристы и, наконец, изображатели жизни Трудяг, которых Трудяги не читают. А главное — есть у нас великая патриотическая школа; у тех на первом месте национальный девиз, и пишут они исключительно то, что идет на пользу коммерции. Словом, есть всякие писатели, как и в прежние времена.
— Выходит, что искусства особенно не продвинулись вперед, — сказал Ангел.
— Разве что прибавилось внешнего целомудрия и внутренней испорченности.
— И люди искусства все так же завидуют друг другу?
— О да, сэр. Это неотъемлемая черта артистического темперамента: все они необычайно чувствительны к славе.
— И они все так же сердятся, когда эти господа… э-э…
— Критики? — подсказал гид. — Сердятся, сэр. Но критика теперь почти сплошь анонимная, и на то есть веские причины: мало того, что рассерженный художник проявляет себя очень бурно, но у рассерженного критика нередко оказывается очень мало познаний, особенно в области искусства. Так что гуманнее по возможности обходиться без смертоубийства.
— Я лично не так уж ценю человеческую жизнь, — сказал Ангел. По-моему, для многих людей самое подходящее место — могила.
— Очень возможно, — раздраженно отпарировал гид. — Errare est humanum [6]. Но я со своей стороны предпочел бы быть мертвым человеком, чем живым ангелом, — люди, по-моему, более милосердны.
— Ну что ж, — сказал Ангел снисходительно, — у всякого свои предрассудки. Вы не могли бы показать мне какого-нибудь художника? У мадам Тюссо [7] я, сколько помнится, ни одного не видел.
— Они в последнее время отказываются от этой чести. Вот в Корнуэлле мы могли бы, пожалуй, встретить и живого художника.
— Почему именно в Корнуэлле?