Распространяя вокруг себя соблазнительный запах мяты, они нырнули вниз через узкие врата в крыше и уселись в первом ряду, пониже высокого пророка в очках, который держал речь о звездах. Ангел тут же уснул крепким сном.
— Вы лишили себя большого удовольствия, сэр, — сказал гид с укором, когда они покидали Скинию.
— Зато я славно вздремнул, — весело отозвался Ангел. — Ну что может смертный знать о звездах?
— Поверьте, обычно для таких речей выбирают еще более замысловатые темы.
— Вот если бы он говорил о религии, я бы охотно послушал, — сказал Ангел.
— О, сэр, но таких тем в храмах больше не касаются. Религия теперь чисто государственное дело. Перемена эта началась в девятьсот восемнадцатом году, когда была введена дисциплина и новый билль о просвещении, а потом постепенно кристаллизовалась. Правда, отдельные правые экстремисты пытаются присвоить себе функции государства, но их никто не слушает.
— А бог? — спросил Ангел. — Вы о нем ни разу не упомянули. Это меня удивляет.
— Вера в бога, — отвечал гид, — умерла вскоре после Великой Заварухи, во время которой прилагались слишком энергичные и разнообразные усилия к тому, чтобы ее оживить. Как вы знаете, сэр, всякое действие вызывает противодействие, и, нужно сказать, религиозная пропаганда тех дней так отдавала коммерцией, что была сопричислена к спекулятивным сделкам и заслужила известное омерзение. Ибо люди, едва оправившись от страхов и горя, вызванных Великой Заварухой, поняли, что их новый порыв к богу был не более как поисками защиты, облегчения, утешения и награды, а вовсе не стремлением к «добру» как к таковому. Вот эта-то истина, да еще присвоение самого титула императорами и рост наших городов (этот процесс всегда губит традиции) привели к тому, что вера в его существование угасла.
— Трудное это было дело, — сказал Ангел.
— Скорее это было изменение терминологии, — пояснил гид. — В основе веры в «добро» тоже лежит надежда что-нибудь на этом заработать, — дух коммерции неистребим.
— Разве? — отозвался Ангел рассеянно. — Может, позавтракаем еще раз? Я бы не отказался от куска ростбифа.
— Превосходная мысль, сэр. Мы закажем его в Белом городе.
— В чем, по-вашему, состоит счастье? — спросил Ангел Эфира, допивая вторую бутылку пива в одном из кабачков Белого города. Гид недоверчиво покосился на своего Ангела.
— Тема трудная, сэр, хотя наиболее интеллигентные из наших журналов часто печатают ответы читателей на этот вопрос. Даже сейчас, в середине двадцатого века, кое-кто по-прежнему считает, что счастье — побочный продукт свежего воздуха и доброго вина. В старой веселой Англии его, несомненно, добывали именно таким путем. По мнению других, оно проистекает из высоких мыслей и низкого уровня жизни, а третьи, и таких довольно много, связывают его с женщинами.
— С наличием их или отсутствием? — живо поинтересовался Ангел.
— Когда как. Но сам я не присоединяюсь целиком ни к одному из этих мнений. — Страна ваша теперь счастлива?
— Сэр, — возразил гид, — все земное познается в сравнении.
— Объясните.
— Объясню, — строго сказал гид, — если вы сперва разрешите мне откупорить третью бутылку. И замечу кстати, что даже вы сейчас счастливы лишь в сравнительной, а может, и в превосходной степени — это вы узнаете, когда допьете последнюю бутылку до дна. Может, счастье ваше от сего увеличится, может, нет — посмотрим.
— Посмотрим, — решительно подтвердил Ангел.
— Вы спросили меня, счастлива ли наша страна; но не следует ли сначала установить, что такое счастье? А как это трудно, вы скоро и сами убедитесь. Вот, например, в первые месяцы Великой Заварухи считалось, что счастья вообще нет: каждая семья была повергнута в тревогу за живых или в скорбь о погибших; а остальные тоже считали своим долгом притворяться скорбящими. И, однако, сколь это ни странно, в те дни внимательный наблюдатель не мог уловить никаких признаков усилившейся мрачности. Кое-какие материальные лишения мы, конечно, испытывали, но зато не было недостатка в душевном подъеме, который люди возвышенной души всегда связывают со счастьем; причем я отнюдь не имею в виду душевный подъем, вызываемый алкоголем. Вы спросите, что же вызывало этот подъем? Я вам отвечу в восьми словах: люди забывали о себе и помнили о других. До того времени никто и не представлял себе, скольких врачей можно оторвать от забот о гражданском населении; без скольких священников, юристов, биржевых маклеров, художников, писателей, политиков и прочих лиц, считавших делом своей жизни заставлять других копаться в собственной душе, свободно можно обойтись. Больные старухи вязали носки и забывали о своих немощах; пожилые джентльмены читали газеты и забывали ворчать по поводу невкусного обеда; люди ездили в поездах и забывали, что неприлично вступать в разговоры с посторонними; торговцы записывались в добровольную полицию и забывали спорить о своем имуществе; палата лордов вспомнила о своем былом достоинстве и забыла о своей наглости; палата общин почти забыла свою привычку пустословить. Поразительнее всего случай с рабочими: они забыли, что они рабочие. Даже собаки забыли о себе, хотя это, впрочем, не ново, как то засвидетельствовал ирландский писатель в своем потрясающем обличении «На моем пороге». Но время шло, и куры, со своей стороны, стали забывать нести яйца, корабли — возвращаться в порт, коровы давать молоко, а правительства — смотреть дальше своего носа, и вскоре забвение себя, охватившее было всех людей в стране…
— Было предано забвению, — закончил Ангел со спокойной улыбкой.
— Моя мысль, сэр, хотя я не сумел бы выразить ее столь изящно. Но так или иначе, поворот наметился, люди стали думать: «Война не так страшна, как мне казалось, ведь я еще никогда не наживал столько денег, и чем дольше она продлится, тем больше я наживу, а ради этого можно многое перенести». Все классы общества взяли себе одинаковый девиз: «Ешь, пей — все равно скоро крышка». «Если завтра меня застрелят, утопят, разбомбят, разорят или уморят с голоду, — так рассуждали люди, — лучше уж я сегодня буду есть, пить, жениться и покупать бриллианты». И они так и поступали, несмотря на отчаянные усилия одного епископа и двух джентльменов, ведавших немаловажным вопросом питания. Правда, они, как и раньше, делали все возможное, чтобы разбить врага или «выиграть войну», как это тогда не совсем точно называли, но работали только их руки, а души, за немногими исключениями, уснули. Ибо душа, сэр, так же, как и тело, требует время от времени отдыха, и я даже замечал, что обычно она первая начинает храпеть. Еще до того, как Великая Заваруха пришла к предначертанному ей концу, души в нашей стране храпели так, что на луне и то было слышно. Люди только и думали что о деньгах, о мести и о том, как бы добыть еды, хотя слово «жертва» так пристало к их губам, что стереть его было не легче, чем другие сорта губной помады, которая тогда все больше входила в моду. Многие очень повеселели. И вот я хочу вас спросить: какой из этих критериев следует приложить к понятию «счастье»? Когда эти люди были счастливы — тогда ли, когда скорбели и не думали о себе, или когда веселились и только о себе и думали?
— Конечно, первое, — сказал Ангел, и глаза его загорелись. — Счастье неотделимо от благородства.
— Не торопитесь с выводами, сэр. Я часто встречал благородство в сочетании с горем; более того, часто бывает, что чем возвышеннее и тоньше душа, тем несчастнее ее обладатель, — ведь он видит тысячи проявлений жестокости и подлой несправедливости, которых более низкие натуры не замечают.
— А вот я замечаю, — сказал Ангел, бросив на него проницательный взгляд, — что вы чего-то не договариваете. Ну-ка, признавайтесь!
— Вывод мой таков, сэр, — сказал гид, очень довольный собой. — Человек счастлив только тогда, когда живет под определенным жизненным давлением на квадратный дюйм; иными словами, когда он так увлечен своими делами, словами, мыслями, работой или мечтами, что забывает думать о себе. Если нападет на него какая-нибудь хворь — зубная боль или меланхолия — столь острая, что не дает ему раствориться в том, чем он в данную минуту занят, — тогда он уже не счастлив. И недостаточно только воображать себя увлеченным — нет, человек должен быть увлечен по-настоящему: как двое влюбленных, сидящих под одним зонтом, или поэт, подыскивающий рифму для двустишия.