Если бы провести опрос среди публики, вместе со мной заполнявшей театр, откуда я только что вернулся, то оказалось бы, что на каждые девяносто человек, считающих, что лучшие, самые захватывающие моменты в пьесе — это риторический монолог героя и самоотречение героини в четвертом акте, только десять стали бы утверждать вопреки рассудку, что ее «О мистер…», когда он ее целует в первом акте, и ее вальс на крыше, под шарманку, стоят всей остальной пьесы. Ведь в этом «О мистер..!» и в этом вальсе на крыше — вся тоска по любви, по радости, свету, краскам, которая таится в глубине каждого человеческого сердца, другими словами — в них человеческое сердце раскрывается, а это слишком опасно в жизни, неразрывно связанной с добыванием хлеба насущного.
Попробуем разобраться в том, как эти главные действующие лица изменяют себе в решающие моменты драмы в соответствии с требованиями здравого смысла или, может быть, лучше сказать, морали? Будем считать, что они задуманы всерьез, даже как типы, и начнем с героя. Так вот, герой — задуманный всерьез — это тип нравственно испорченного человека, который если что и представляет, так только испорченность, и о чьей нравственной испорченности нам без конца твердят и другие и он сам. Этот герой преследует молодую девушку, причем нам всячески дают понять, что он страстно в нее влюблен. В четвертом акте, когда он по ходу дела мог бы добиться своего, автор заставляет его отступиться, а нас подводит к выводу, что либо герой в конечном счете все же не представляет собою тип нравственно испорченного человека, а следовательно, не представляет никого и ничего, либо что его отступление — это реверанс тем из нас, для кого невыносима мысль, что героиня может потерять свою добродетель, а заодно и возможность выйти замуж за человека, которого она не любит. Могут возразить, что в жизни мы не всегда следуем основным свойствам нашего характера, но, право же, не очень уважительно по отношению к виднейшим нашим драматургам предполагать, будто они не знают, что их долг — ставить своих героев в такие положения, из которых они могут выйти, только если будут следовать основным свойствам своего характера.
К тому же мы видим, как неловко чувствует себя герой на протяжении всей пьесы, как добродетельно и нудно он признает свою испорченность; но разве животному, именуемому человеком, свойственно такое самоосуждение? Вспомним тех из наших знакомых, которых можно поставить с ним рядом, и подумаем, какое впечатление они на нас производят. Если мы обнаружим — а я вполне допускаю такую возможность, — что все они как будто действуют и думают согласно каким-то своим собственным идеалам и взглядам, словно живут особой жизнью с особыми и в их глазах вполне оправданными мотивами и линией поведения, — если мы обнаружим это, тогда мы снова должны признать, сколь грациозен реверанс нашего драматурга и его персонажа нашему здравому смыслу и нашей морали.
Перейдем теперь к героине. Она тоже задумана всерьез, задумана как тип, а чтобы решить, в чем состоит ее типичность, вернемся к тем минутам, когда она раскрывает свое сердце. Она — кажется, так о ней говорили — тип привязчивой, слабой, падкой на удовольствия девушки; и нам показывают ее в ряде разнообразных ситуаций с единственной целью — продемонстрировать безобидную неустойчивость этой бедной маленькой щепки в бурных волнах жизни. Наконец мы доходим до так называемой «кульминационной сцены» в четвертом акте, и тут вдруг выясняется, что героиня, столкнувшись вплотную с тем, что шокирует наш рассудок, проявляет неизвестно откуда взявшуюся твердость и сводит на нет то представление о ней, которое она так старалась нам внушить. Польщенные и умиленные тем, что она действовала строго согласно рассудку, мы все же ощущаем известную неловкость, и некоторые из нас, самые придирчивые, спрашивают: «Стоило ли трудиться изображать слабую героиню, если в единственной сколько-нибудь важной ситуации она оказалась сильной?» А если нам скажут, что ее «сила» в четвертом акте на самом деле слабость, попросту малокровность, — тогда к чему этот фальшивый налет силы, к чему «вознагражденная добродетель» в эпилоге?
Нет! Как ни посмотри, герою и героине никогда не следует ступать на опасные пути, выходить за пределы того, что диктует им наш здравый смысл: они должны зорко следить за своим положением в обществе, и с самого рождения им предназначен высоконравственный конец.
А это возвращает нас к тому трогательному единодушию, какое существует между нашими виднейшими современными драматургами и нами самими. Насквозь пропитанные здравым смыслом, ни мы, ни они не допускаем, чтобы человеческие сердца раскрывались; не можем слышать этого «О мистер…», видеть этот вальс на крыше: нам подавай риторику и самоотречение.
Люди сердца и люди рассудка! Пока соотношение между ними не станет обратным, пока луна не засияет среди дня, до тех пор наши виднейшие современные драматурги не поверят, что главное в жизни не законный брак и не положение в обществе, но любовь и смерть; что корень искусства — чувства; что неизбежностью не стоит пренебрегать и что единственная эпическая добродетель — это мужество.
1903 г.
НУЖНО УЧИТЬСЯ
«Et nous, jongleurs inutiles, frivoles joueurs de luth!»
…Ненужные жонглеры, бездумные музыканты! Неужели так должны мы говорить о себе, мы, из года в год поставляющие публике сотни и сотни «замечательных» книг? (Ведь когда мы берем в руки замечательные книги своих собратий, оказывается, что их «просто невозможно читать», а между тем пресса и издательская реклама уверяют нас, что это книги «замечательные»!)
Есть сказочка про то, как в густом орешнике бродили маленькие подслеповатые существа и пели, выпрашивая орехов. На некоторых из этих подслеповатых существ падали орехи тяжелые, полные, совершенно несъедобные, и они их быстро глотали; на других падали орехи легкие, пустые, потому что зерно уже было съедено где-то вверху, и вслед этим пустым орехам слышался свист или смех. А еще на других не падало никаких орехов, ни пустых, ни полных. Но с орехами или без орехов, с пустыми орехами или с полными, подслеповатые существа все бродили по лесу и пели.
Как-то раз проходил лесом путник и, остановив одно из этих существ, чей голос показался ему особенно противным, спросил:
— Чего ты поешь? От удовольствия или от боли? И что это тебе дает? Ты поешь для тех, кто там, наверху? Или для самого себя, для своей семьи — для кого? Ты думаешь, что твое пение приятно слушать? Отвечай!
Существо почесало себе живот и запело еще громче.
— А, это у тебя такая мания! — сказал путник. — Жаль мне тебя, но, конечно, ты не виновато.
Он пошел дальше и скоро увидел еще одно существо, которое пело что-то пискливым альтом. Оно ходило и ходило кругами в рощице чахлых деревьев, и путник заметил, что оно ни разу не ступило за пределы рощицы.
— Ты правда не можешь выражать свои чувства иначе? — спросил путник.
И в эту минуту на маленькое существо посыпался целый град жестких орешков, которые оно тут ж принялось поедать с великой жадностью. Путник разгрыз один из орехов: ядро в нем было крошечное и отдавало гнилью.
— И почему ты все бродишь под этими деревьями? — спросил он. — Орехи здесь невкусные.
Но маленькое существо вместо ответа опять забегало кругами.
— Надо полагать, — сказал путник, — что скверные орехи для тебя лучше, чем ничего. Если ты выйдешь из этой рощи, то умрешь с голоду?
Подслеповатое существо отчаянно взвизгнуло. Путник принял это за утвердительный ответ и пошел дальше. Вскоре он увидел под большим деревом третье маленькое существо — оно пело очень громко, а вокруг стояла тишина, нарушаемая только тихими звуками, словно где-то посапывали крошечные носы. При его приближении существо умолкло, и тотчас сверху посыпались огромные орехи. Путник попробовал их — они были сладковатые на вкус и очень маслянистые.