Но вдруг Цетру заговорил:
— На что это мне нужно — крыс убивать? Убивать крыс — это не мое дело.
Капитан стражи погладил бороду и, с презрением взглянув на старика, сказал:
— Сдается мне, братья, что это старый бездельник и лодырь и никому от него нет пользы. Пожалуй, следовало бы привлечь его к суду за бродяжничество. Но сейчас нам не до того. По чистой случайности — нельзя сказать, чтобы счастливой, — этот старик проходил там с фонарем, и можно считать установленным, что горожан кусали крысы. Посему, как это ни печально, наш долг — предпринять действия против этих ядовитых и свирепых грызунов.
И под тяжкие вздохи всех городских властей так и решено было поступить.
Цетру рад был незаметно унести ноги из суда; он сел на землю под финиковой пальмой за городской стеной и подумал:
«Они грубо обошлись со мной! А что я сделал плохого?»
И он долго просидел там, а над ним свешивались гроздья фиников, золотых, как солнечный свет. Наконец, когда благоухание цветов, вырвавшись на свободу с приближением вечера, напомнило ему, что скоро ночь опустится на равнину, как стая темных птиц, он, кряхтя, поднялся на ноги и как всегда поплелся на Вита Публика.
Едва он ступил на эту темную улицу, держа фонарь на уровне груди, как до его длинных, тонких ушей донесся громкий всплеск и крики о помощи. Вспомнив, как выговаривал ему капитан городской стражи, он остановился и вгляделся в темноту, но так близко был свет фонаря, что он ничего не увидел. Он слышал и новый всплеск, и будто кто-то пыхтел и отдувался, но так и не разобрал, откуда идут эти звуки, и в растерянности продолжал свой путь. Но за следующим поворотом черной, извилистой улицы он снова услышал отчаянные жалобные крики и снова остановился, ослепленный своим же фонарем. Где-то совсем близко избивали человека — из фиолетовой тьмы в сияние фонаря попадали смутные, быстро движущиеся тени. Крики усиливались, замирали, опять звучали громче, а ошеломленный Цетру все шел и шел своей дорогой. Но уже в самом конце улицы он снова остановился: до него долетали долгие, глубокие вздохи, точно какой-то толстяк мучился от душевной тоски.
«Ах, чтоб тебе, — подумал старик, — уж на этот раз я узнаю, что там такое!» И он стал поворачиваться на месте, то поднимая, то опуская фонарь, направляя его свет то вправо, то влево. «Что-то здесь нынче дело нечисто, бормотал он себе под нос, — больно уж громко пыхтит». Но сколько он ни вглядывался, хоть убей, ничего не мог разглядеть, только чем выше он поднимал фонарь, тем печальнее становились жирные, но горестные вздохи. И, отчаявшись, он наконец побрел дальше.
Наутро, когда он еще спал на своей соломе, к нему явился один из солдат городской стражи.
— Старик, тебя требуют в суд. Вставай, да захвати свой фонарь.
Цетру с трудом поднялся.
— Зачем я им еще понадобился, сударь?
— Хотят положить конец твоим проделкам.
Цетру поежился от страха и промолчал.
Войдя в здание суда, он сразу понял, что затевается серьезное дело: судьи сидели в мантиях, и высокая зала с резными панелями была битком набита адвокатами, знатными горожанами и простым народом.
Цетру увидел, что все глаза устремлены на него. От этого он испугался еще больше и не мог оторвать взгляда от трех судей в изумрудных мантиях.
— Вот и подсудимый, — сказал старший судья. — Заслушаем обвинение.
Щуплый адвокатик в сюртуке табачного цвета поднялся с места и стал читать:
— Поскольку августа семнадцатого дня, года со смерти Мессии тысяча пятисотого, некая Селестина, девица, проживающая в сем городе, упала в выгребную яму на Вита Публика, и в то время как она спокойно утопала, была замечена гражданином Пардониксом при свете фонаря, который держал в руке старик Цетру; и поскольку вышеназванный Пардоникс прыгнул в яму и спас ее, с большой опасностью для жизни и загубив свою одежду, и в настоящее время лежит больной лихорадкой; и поскольку старый Цетру был причиной этих несчастий с гражданином Пардониксом, ибо это его фонарь позволил увидеть тонущую девицу, вышеназванный Цетру сим обвиняется в бродяжничестве без определенных занятий.
И поскольку в ту же ночь стражник Филипс, заметив при свете того же фонаря трех рослых разбойников, пробовал их задержать, а злодеи напали на него и чуть не убили, названный Цетру сим обвиняется в соучастии в этом нападении, ибо он, во-первых, показал преступников стражнику, а стражника преступникам в свете своего фонаря, а, во-вторых, показав их, остался стоять в стороне и не оказал помощи блюстителю закона.
И поскольку в ту же ночь богатый горожанин Пранцо, приготовив званый обед, стоял в дверях, поджидая гостей, и при свете фонаря того же Цетру увидел, как нищенка с детьми роется в мусорной куче, ища пропитания, и от сего лишился аппетита; и поскольку он, Пранцо, подал жалобу на то, что женщинам и детям по закону разрешается голодать, Цетру сим обвиняется в крамоле и анархии, ибо он умышленно нарушает покой добрых граждан, показывая им без всякого с их стороны потворства неприятные зрелища, а к тому же подвергает опасности законы, вызывая в людях желание их изменять.
Вот в чем он обвиняется, уважаемые судьи.
И с этими словами адвокатик опустился на свое место.
Тогда старший судья сказал:
— Цетру, ты слышал? Что ты можешь ответить?
Но Цетру только стучал зубами от страха.
— Тебе нечего сказать в свою защиту? — спросил судья. — Обвинения серьезные.
Тогда Цетру заговорил.
— Простите, ваша честь, — сказал он, — разве я волен в том, что видит мой фонарь?
И, произнеся эти слова, он на все дальнейшие вопросы молчал так упорно, точно это был не человек, а одно туловище без головы.
Судьи посовещались между собой, и старший из них обратился к Цетру:
— Если тебе нечего сказать в свою защиту, старик, и никто не замолвит за тебя слова, тогда нам остается лишь вынести приговор.
Но тут поднялся с места совсем еще молодой адвокат.
— Достопочтенные судьи! — сказал он голосом нежным и звонким, как трели малиновки. — Бесполезно ждать ответа от этого старика, ибо ясно, что сам он ничто, а замешан в деле только его фонарь. Но подумайте, почтеннейшие судьи, можно ли требовать от фонаря, чтобы он занимался ремеслом, или избрал профессию, или вообще делал что-либо, кроме как светить по ночам на улицах, что, если хотите, можно назвать бродяжничеством? И далее, господа, по второму пункту обвинения: можно ли требовать, чтобы фонарь прыгал в выгребные ямы, спасая девиц? Или чтобы фонарь избивал разбойников? Или как бы то ни было становился на сторону закона или тех, кто нарушает закон? Думаю, господа, что требовать этого нельзя. А что до третьего обвинения — в подстрекательстве к анархии, — разрешите мне объяснить вам, в чем сила пламени этого фонаря. Состоит оно, достопочтенные судьи, из фитиля и масла, да еще из дивного тайного тепла, о рождении коего все мои слова бессильны вам рассказать. И когда это бледное пламя горит, мигая от каждого порыва ветра, человек обретает зрение. Этого старика обвиняют в том, что он и его фонарь, показывая не только хорошее, но и дурное, не приносят миру радости; но я спрашиваю, господа, есть ли что в мире дороже, чем эта способность видеть равно красоту и безобразие? Нужно ли мне говорить вам о том, как это пламя вытягивает свои щупальца и грациозно пляшет и мерцает во мраке, вызывая образы из небытия? Делает оно это доброжелательно, а отнюдь не злонамеренно; ведь если человек встретит на дороге двух ослов, одного упитанного, а другого тощего, несправедливо будет обвинить его в злом умысле за то, что не оба осла упитанные. В этом, почтеннейшие судьи, суть дела в части, касающейся богатого горожанина Пранцо, у которого то, что он увидел при свете фонаря, вызвало беспокойство в желудке, ибо фонарь только показал то, что есть, и хорошее и дурное, не больше и не меньше. И хотя Пранцо в самом деле расстроен, но расстроен он не потому, что фонарь по злобе своей показал искаженные картины, а просто потому, что при свете его Пранцо увидел в правильном соотношении то, чего не видел раньше. И конечно же, вы, почтеннейшие судьи, будучи людьми справедливыми, не захотели бы, чтобы этот фонарь отвратил свои лучи от того, что бедно и уродливо, лишь потому, что есть и много предметов прекрасных, кои он тоже может осветить. Да и как бы он, будучи фонарем, мог это сделать, даже если бы и захотел? И я прошу вас заметить, почтеннейшие судьи, что, беспристрастно показывая соотношение между одним и другим, этот фонарь как бы вечно затуманивает и опечаливает прекрасное, потому что в человеческой душе глубоко заложено стремление к справедливости и гармонии. Поэтому, каким бы жестоким и пристрастным ни казался этот фонарь тем, кто, будучи сам чужд его стремлению, желает всю жизнь видеть лишь то, что приятно, чтобы, подобно Пранцо, не лишиться аппетита, — несовместимо со справедливостью было бы помешать этому фонарю, даже если бы это и было возможно, невольно омрачать праздничную сторону жизни. Думаю, почтенные господа, что скорее достоин осуждения привередливый желудок Пранцо. Старик сказал, что не волен в том, что видит его фонарь. Это правильно, но если вы, почтеннейшие судьи, сочтете, что этот уравновешенный, равнодушный фонарь все же заслуживает порицания за то, что одновременно и рядом показывает череп и прекрасное лицо, лопух и лилию, бабочку и жабу, тогда, достопочтенные судьи, накажите его, но не наказывайте этого старика, ибо сам он лишь клочок дыма — пух от одуванчика — ничто!