Мелеш стоял на углу узкой площади, возле садовой ограды. Он облокотился на ограду и заглянул в сад. Он всегда был откровенен с женой, и это она виновата, что у него возникли такие желания. А вместе с тем приятная слабость в ногах как бы доказывала, что она права. У него появилось сомнение: а может быть, он испытывал то же ощущение и в суде? Как должен был бы поступить на его месте любой другой человек, не считая Алисы и полицейских? Отрешиться от добродетели, совершенно отрешиться от добродетели. В саду заворковал голубь. «Будете поблизости — заходите в любое время, я буду рада». Слова эти девушка произнесла с неподдельной искренностью. Да и сама она была ничуть не хуже других. Тем не менее, если бы Алиса отнеслась к происшествию в суде спокойно, он бы и не вспомнил о девушке. Ну, ладно!.. В конце концов он решил уйти отсюда. Он человек женатый, в этом все дело. А на номера домов он, однако, смотрел. Двадцать семь!

Вот он, этот дом! Мелеш густо покраснел. Ветка сирени хлестнула его по лицу. Ее аромат напомнил ему ферму в Сомерсете, где он ухаживал за Алисой. За другой Алисой — не за той, которая бранилась сегодня на лестнице! Он внимательно осмотрел запущенный дом, и вдруг его бросило в жар. Положим, он войдет. Что подумает девушка? Что он потому заплатил штраф… Но ведь он заплатил его не потому! Не такая же он дрянь! Мелеш повернулся и быстрыми шагами пошел прочь.

Зажглись театральные рекламы. Движение здесь было небольшое — медленно ехал в экипажах или прогуливался пешком праздный люд. Мелеш дошел до Лейстер-сквер и сел на скамейку. Вокруг него в сгущавшихся сумерках все ярче горели огни реклам и уличные фонари. Сидя на скамейке, Мелеш размышлял о ничтожности жизни. Так много всего на свете, а достается на твою долю так мало! Целый день возиться с цифрами, потом идти домой, к Алисе, и это жизнь! Все казалось ему еще не таким плохим, пока Алиса была с ним ласкова. Подумать только, что он упустил! Он вспомнил книгу об островах Южного моря, о природе, о людях, о достопримечательностях, о звуках, о запахах всего мира. А взамен — четыре фунта десять шиллингов в неделю, жена, ребенок! Всего не совместишь, но выбрал ли он лучший вариант? Нет, если представить себе Алису на лестничной площадке!

А все-таки — бедная Алиса! Что значит для нее лишиться отдыха! Но если бы она не прерывала Мелеша, он бы сказал, что заложит велосипед. А может быть, все это дурной сон? Наяву ли был он в суде и видел девиц, которых собирались посадить в тюрьму и которые занимались этим ремеслом оттого, что, как и он, слишком многое упустили в жизни? Они все равно пойдут сегодня вечером той же дорожкой. Каким он был дураком, что уплатил штраф!

«Хорошо, что я не пошел к этой девушке, — подумал он. — У меня остался бы неприятный осадок!» Во всей этой истории единственно отрадным был ее взгляд, когда она сказала: «Спасибо!» Теплое чувство к девушке долго еще сохранялось в его душе, но потом и оно исчезло. Не стоит об этом вспоминать! Чего он сидит, когда нужно идти домой? Если Алиса и раньше думала о нем плохо, то что она подумает, когда он вернется?

Потерянного не вернуть! Что случилось, то случилось. Единственно, чего ему теперь хотелось, — это чтобы Алиса не была такой добродетельной.

Небо стало выше и темнее, огни — ярче, деревья и клумбы Сквер-Гардена казались искусственными и неподвижными, как декорация. Нужно идти домой и все терпеливо сносить! Зачем мучиться понапрасну?

Мелеш встал со скамейки и потянулся всем телом. Глаза его, смотревшие на огни «Альгамбры», были круглые, бесхитростные и чистые, как у ребенка.

ДАВНЯЯ ИСТОРИЯ

Как-то летом 1921 года пейзажисту Губерту Марсленду, возвращавшемуся с реки, где он целый день писал этюды, километрах в десяти от Лондона пришлось остановить свою двухместную машину для небольшого ремонта. Пока ее чинили, Марсленд пошел взглянуть на стоявший неподалеку дом, где он в юные годы часто проводил школьные каникулы.

Войдя в ворота и оставив слева каменоломню, он вскоре очутился против дома, стоявшего в глубине участка. Как же изменился старый дом! Он стал вычурнее, но был уже далеко не таким уютным, как в те годы, когда тут жили дядюшка с тетушкой и он, Губерт, играл в крикет на лужайке; теперь ее, видно, приспособили для гольфа. Был поздний час — время обеда; на площадке никто не играл. Марсленд подошел к ней и остановился, припоминая. Вот тут, кажется, стояла старая беседка, а вон там, где еще сохранился дерн, ему так ловко удалось ударить по мячу, когда он в последний раз взял лапту и продержался тринадцать забегов. Это было тридцать девять лет назад — в день его шестнадцатилетия. Как ясно ему вспомнились его новые наколенники! Тогда против него играл Лукас. А ведь в те времена все подражали Лукасу: ноги выставлены вперед, легкий наклон туловища, — эффектно, ничего не скажешь! Теперь этого не увидишь — и слава богу: иначе слишком многое приносилось бы в жертву эффектности. Правда, сейчас впадают, пожалуй, в другую крайность и совсем утрачен «стиль» в игре.

Марсленд вернулся на солнечную сторону и присел на траву. Какой покой, какая тишина! Между домом дяди и соседним были видны холмы, далекие, окутанные легкой дымкой; вдали, за купой вязов, совсем как тогда, заходило солнце. Он прижал ладони к дерну. Великолепное лето — совсем как то, давно прошедшее! И тепло, исходившее от дерна, или, может быть, от этого прошлого, проникало в его сердце, вызывая легкую боль. Как раз здесь он, наверно, отдыхал после подач, сидя у ног миссис Монтейт, выглядывавших из-под ее платья с оборками. Боже! Как глупы были тогда юнцы! Как безмерна и нерасчетлива была их преданность! Ласка в голосе и взгляде, улыбка, одно-другое прикосновение — и они становились рабами. Глупцы, да, но какие хорошие мальчики! У стула миссис Монтейт часто стоял другой кумир его, Губерта, — капитан Маккей. Живо вспомнилось Марсленду его лицо цвета потемневшей слоновой кости (такого же цвета был бивень, что хранился у дядюшки), красивые черные усы, его белый галстук, клетчатый костюм и гетры, красная гвоздика в петлице — все это так нравилось юному Губерту! А миссис Монтейт, «соломенная вдова», как ее называли… Он помнил, как люди смотрели на нее, каким тоном с ней говорили. Очаровательная женщина! И он, Губерт, как говорится, «втюрился» в нее с первого взгляда, — в ни с чем не сравнимый аромат ее духов, ее изящество, ее голос. Любопытное было время! Тогда употребляли слово «ухаживание», женщины носили пышные юбки и высокие корсеты; а он ходил в белом фланелевом костюме с голубым поясом. После случая в оранжерее тетушка сказала ему вечером, лукаво улыбаясь: «Спокойной ночи, глупыш!» Да, он действительно был глупым мальчишкой. Ночью лежал, прижав щекой к подушке цветок, оброненный соломенной вдовой. Какое безумие! А в следующее воскресенье снова дождаться не мог того часа, когда увидит ее в церкви, и энергично чистил свою шляпу; и все время, пока шла служба, поглядывал тайком на ее милый профиль там, на два ряда впереди, между Холлгрейвом, ее дядей, стариком с козлиной бородкой, и тетушкой, седой, розовощекой и полной; сидел и придумывал способ приблизиться к ней, когда она будет уходить, — и все только для того, чтобы увидеть ее улыбку, услышать шелест ее платья. Ах, как мало ему нужно было для счастья в ту пору! И наконец последний день его каникул и тот вечер, когда он впервые столкнулся с жестокой действительностью. Кто это сказал, что викторианский век был невинным?

Марсленд провел ладонью по лицу. Нет, роса еще не выпала. Он перебирал в памяти женщин, которых знал, ворошил воспоминания, как сено, когда его сушат. Но ничто из того, что он вспомнил, не вызывало в нем такого волнения, как та первая любовь.

А бал у тетушки! Первая белая жилетка, купленная по случаю у местного портного, галстук, тщательно подобранный под тот, что носил его кумир, капитан Маккей! Все вспомнилось так живо здесь, в тишине лужайки, ожидание, стыдливое и робкое волнение, незабываемая минута, когда он пригласил ее танцевать; и ее имя «миссис Монтейт», дважды записанное белым с кисточкой карандашиком в его записной книжечке с золотым обрезом; тихое колыхание ее веера, ее улыбка. И, наконец, первый танец. Как он старался не наступить на ее белые атласные туфли; какой трепет его охватывал, когда ее рука в тесноте прижималась к его руке, а потом исполненный блаженства перерыв, длившийся всю первую половину вечера, в ожидании следующего танца! Если бы только он умел так кружить и повертывать ее в вальсе, как это делал капитан Маккей! И все возрастающий экстаз по мере того, как приближалось время второго танца. А потом темная терраса, прохладный, пахнущий травой воздух, жужжанье майских жуков и тополи, казавшиеся необычайно высокими в лунном свете. Он тщательно поправляет галстук и жилет, утирает разгоряченное лицо. Глубокий вздох — и обратно в дом, искать ее! Бальный зал, затем столовая, лестница, библиотека, бильярдная — все словно в тумане, — и этот бесконечно звучащий мотив, а он в своем белом жилете бродит по дому, как привидение. Вот и оранжерея — он спешит туда. И, наконец, то мгновение, от которого у него надолго, вплоть до настоящего времени, сохранилось какое-то смутное, загадочное впечатление. Приглушенные голоса за клумбой цветов: «Я видел ее», «А кто был с нею?» Мгновенно промелькнувшее лицо цвета слоновой кости, черные усы. И затем ее голос: «Губерт!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: