Конечно, я был воспитан в том же духе, что и он: рыцарский герб, «дочь Рудинга» и все такое прочее, но вместе с тем меня уже коснулись новые веяния с их волнениями и тревогами.

Не один раз побывал я в этом Тинмутском госпитале, где медленно поправлялся Майлс Рудинг.

Однажды я напрямик спросил его: разве это не закон, что со временем человек все-таки сдает? Он как будто слегка удивился.

— Если ты настоящий человек, то нет, — довольно холодно ответил он.

Вот в этом и был он весь. Это был настоящий человек, и ничто внешнее не могло повлиять на него. Чтобы одолеть Рудинга, у него пришлось бы вырвать из груди сердце. Именно это я и имел в виду, говоря о его врожденных достоинствах — твердости духа и стойкости, на которую можно смело положиться. Я вовсе не хочу сказать, что этого качества не найти у рядовых солдат и у людей нового склада, но у них оно проявляется не так естественно. Такие люди гордятся этим качеством, ни на минуту о нем не забывают, или же это просто толстокожие и примитивные тупицы. Отсутствие этого качества не кажется им, как Рудингу, чем-то немыслимым, позорным, если хотите. Что увидели бы ученые, если бы могли исследовать строение нервных клеток у таких людей, как Рудинг? Может быть, они обнаружили бы некую неуловимую особенность в окраске или строении тканей? Усиленная нервная деятельность на протяжении многих поколений и вошедшая за сотни лет в плоть и кровь философия: «Страх — тягчайший из всех грехов», — неужели они не оставили следа?

В 1917 году он вернулся в действующую армию и пробыл там до конца войны. Он не совершил ничего из ряда вон выходящего, ничего потрясающего, но, как и в школьные годы, держался молодцом до самого конца игры. Ко времени перемирия он командовал полком, а в отставку вышел в чине майора. Ему было тогда пятьдесят три года, он страдал множеством всяческих недугов: сказалась и газовая атака и долгие годы чрезмерного напряжения — он ведь был уже не мальчик. Но, чтобы получить пенсию, этого было недостаточно. Он снова поехал на Ванкувер. Всякий, кто имеет хотя бы отдаленное представление о садоводстве, знает, что это дело требует неусыпного внимания. Уходя в армию, Рудинг поневоле должен был оставить ранчо первому, кто попался. Точно так же вынуждены были поступить в те дни почти все садоводы, так что этот «первый попавшийся» оказался очень неважной заменой. Рудинг вернулся на ранчо, фактически обесцененное. Здоровье уже не позволяло ему снова начать долгую борьбу, чтобы восстановить хозяйство, как когда-то, после Бурской войны. Продав землю, он вернулся на родину в полной уверенности, что человеку с таким прошлым, как у него, непременно дадут работу. Оказалось, что его ждала судьба многих тысяч таких же, как он. Обратно в армию его не взяли: «Очень сожалеем, но ничем не можем помочь». Попытки правительства дать ветеранам образование и работу тоже, видимо, касались лишь тех, кто помоложе. Имея в кармане гроши, вырученные за ранчо, и то немногое, что ему удалось сберечь из офицерского жалованья, Рудинг стал ждать ответа хотя бы на одно из тысячи поданных им прошений. Ответа он не дождался. Сбережения растаяли. Откуда мне это известно? Сейчас расскажу.

В январе прошлого года мне как-то понадобилось срочно добраться от ресторана в Сохо до моего клуба в Пэл-Мэл. Пришлось взять такси. Шел дождь, так что я поторопился сесть в машину. В сонном оцепенении после обильного обеда развалился я на подушках за спиной у шофера. И вдруг странное чувство овладело мной: спина эта показалась мне чем-то знакомой. Было в ней что-то как бы это сказать — изысканное, пожалуй. Голова у шофера была седая. Я постарался вспомнить его лицо — я мельком взглянул на него сбоку, когда садился в машину. И вдруг с чувством, близким к ужасу, я понял: ведь это Майлс Рудинг!

Да, это был он!

Когда я вышел из такси и мы поглядели друг на друга, он улыбнулся.

— Отведи машину на стоянку, старина, — сказал я. — И давай сядем рядом.

Мы забрались в машину, закурили и по крайней мере с минуту не могли сказать ни слова. Потом я заговорил:

— Послушай, что это значит?

— Нужно же как-то зарабатывать на хлеб.

— Господи! Так вот как поступает наша страна…

— Бартлет, — сказал он, и странная, как бы застывшая усмешка притаилась в углах его плотно сжатого рта. — Оставь в покое страну. Лучше так, чем опять выпрашивать место — вот и все.

Я онемел. Какой позор! Наконец я снова обрел дар речи.

— Ну, знаешь, дальше просто некуда. А как же правительство со своими хвалеными планами?

— Ничего не вышло. Это все для молодых.

— Эх, милый ты мой! — только и нашелся я сказать.

— В хорошую погоду это совсем неплохо, — продолжал он все с той же странной усмешкой. — Ведь легкие у меня еще не в порядке.

— Неужели ты думаешь и дальше так жить?

— Да, пока не подвернется что-нибудь другое. Только просить я не умею, Бартлет. Просто не получается.

— А твоя родня?

— Кто умер, кто разорился.

— Слушай, живи у меня, пока тебе не посчастливится!

Он стиснул мне локоть и покачал головой. Прямо беда с этими «благородными»! Если б мне только удалось доказать, что мы с ним в родстве! От родственника Рудинг принял бы и помощь и деньги, не колеблясь согласился бы стать наследником какого-нибудь троюродного братца, которого и в глаза никогда не видел. Но от чужого — нет: ведь это благотворительность! Сидя в своем такси, он без тени горечи рассказал мне свою историю — историю сотен таких же, как он, ветеранов войны. Рудингу нельзя сказать прямо в глаза, что тебе жаль его. Это просто невозможно! Когда он кончил, я пробормотал только:

— По-моему, это чудовищно. Страна перед тобой в таком долгу — и вот…

Он не ответил. Что-что, а сохранять выдержку Майлс Рудинг был приучен с колыбели.

Прощаясь, я едва не вывихнул ему руку, и было видно, что ему не нравится это слишком горячее проявление чувств. Стоя на пороге клуба, я видел, как он с сигаретой в зубах снова сел за руль. В свете уличного фонаря мне было видно в профиль его осунувшееся лицо. Он сидел, не шевелясь, последний из могикан гиблого дела, имя которому — благородство.

УДАР МОЛНИИ

Это случилось до войны, когда трагедии и комедии личной жизни еще казались важными событиями.

Я не виделся с моим другом Фрэнком Уэймаусом несколько лет, и вот в то памятное рождество судьба неожиданно свела меня с ним и его женой в одном из больших отелей Гелиополиса. Он всегда был жизнерадостный малый, весь как бы обрызган солнцем и пенился, как вино, и даже преподавание в средней школе не могло его изменить. А вот жена его, которую я видел прежде только два раза, немного меня удивила. Я помнил маленькое, несколько угрюмое создание, тихое, с недоверчивым взглядом. Теперь же эта женщина была сущим котенком, очень подвижная, говорливая, полная веселого задора, — вероятно, это был как бы протест против принудительных порядков того заведения, где она состояла воспитательницей сорока мальчиков и чувствовала себя словно под стеклянным колпаком, окруженная атмосферой строжайшей благопристойности. А здесь, в нашем египетском отеле, были приятные, расторопные слуги-берберийцы, большой холл, пальмовый сад и постояльцы, понаехавшие со всего света, была площадка для гольфа, где подавали мяч смуглые и быстроногие мальчики-арабы, за дверями отеля расстилалась пустыня — и вот Джесси Уэймаус резвилась, сверкала большими темными глазами, и то царапала, то ласкала нас своими лапками. В ней вдруг пробудилась жизнь, и она играла, как котенок, который ловит собственный хвост. В эту веселую игру она вовлекала всех. Уэймаус с улыбкой терпел ее неистовые проказы. Я думаю, он был уверен в ее привязанности и считал, что все это не всерьез. Учебный год выдался для него тяжелый; он устал физически и душевно, хотелось отдохнуть, — предаться ленивой истоме, и впитывать в себя солнце, казалось, было его единственным желанием.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: