Его можно встретить на любой дороге в любой стране, куда бы вы ни поехали, почти в каждом учреждении, в парламенте, в церкви на кафедре, в наемном экипаже и на палубе корабля; слегка оскалив зубы, он как будто готов вцепиться в любое дело, совершенно невозмутимый, бодрый, готовый к нападению, но редко нападающий; его волосы слегка растрепаны, ходит он немного вразвалку, и никто не может выдержать пристального взгляда его серых глаз. Он веселый спутник, добрый друг, честный враг, который не спешит вступить в драку, но, раз начав ее, совершенно не допускает, что ему придется увидеть опущенные вниз большие пальцы зрителей [31], точно так же, как он не в состоянии себе представить, что может вызвать у кого-нибудь улыбку.

В жилах Чудака течет древняя кровь англосаксов. В жизни для него не существует ничего, кроме фактов, всякие идеи ему ненавистны.

Долго может носить нас с Чудаком старый челн по зеленым морям истории в нашем великом плавании. Но пока он с нами, Судьба никогда не занесет наши имена в «Книгу потерь» Ллойда, боясь, что Чудак поднимется из волн и, пристально глядя на нее своими голубыми глазами, назовет ее лгуньей, — весь мокрый, сердитый, он упрямо откажется верить, что утонул.

НАВСЕГДА

Из передних вагонов поезда для эмигрантов неслись пьяные голоса, певшие патриотические песни. Проводники проверили время — большие часы Пэддингтонского вокзала показывали четырнадцать минут нового дня.

Плотник взглянул на меня.

— Жаль, теперь уже не поспеют, — сказал он.

Стрелка часов подползла к пятнадцати, и проводники начали закрывать двери; плотник поднялся к себе в вагон, его круглое бледное лицо выражало растерянность и печаль.

— Видно, придется ехать одному, — сказал он.

Но тут в конце длинного перрона показалась группа бегущих мужчин и женщин. Впереди — солдат, за ним — Генри-Огастес, очень бледный, запыхавшийся; вскочить в вагон им обоим пришлось уже на ходу.

— Куча неприятностей с самого начала! — сказал Генри-Огастес. — Вот уж не везет, так не везет!

Поезд пошел быстрее, уже не видно было друзей солдата, махавших ему шапками, скрылось вдали и лицо жены Генри-Огастеса и красная шляпа ее приятельницы. Плотник не глядел назад: его никто не провожал.

После ночи в поезде я вошел на станции Честер в их вагон и застал моих трех безработных уже проснувшимися: солдат и плотник сидели на скамье спиной к движению, а Генри-Огастес — напротив них и дымил вовсю своей глиняной трубкой. Солдат указал на плотника и сказал с веселой улыбкой.

— Все в порядке, сэр, наш друг о нас уже позаботился.

Плотник слабо усмехнулся. От него изрядно несло спиртным.

Генри-Огастес сказал:

— Мне всю ночь мерещилось, что я на пароходе и даю гудки в тумане.

В свете наступавшего дня его глаза с красным ободком вокруг радужной оболочки казались мертвыми; лицо, белое, как рыбье мясо, сморщилось в улыбке; он махнул трубкой в сторону окна.

— Как нас еще встретит эта Канада?

Ночью был сильный мороз; вдоль полотна железной дороги намело большие сугробы пушистого снега; дома в Порт-Санлайте были словно покрыты белыми крышами с закругленными краями; в воздухе стояла та особая тишина, какая бывает только тогда, когда много снега, а над всем этим простиралось дивное зимнее небо, разорванное солнцем на опаловые клочья.

Через полчаса мы высадились в Биркенхеде и среди молчаливой толпы эмигрантов стали спускаться к парому. Плотник в своем длиннополом пальто, с коричневым ковриком под мышкой и кошелкой с инструментами в одной руке шагал впереди с таким сосредоточенным видом, точно его ноги пришиты к торчащему животу, и поэтому он должен передвигать их осторожно. Его крупные голубые глаза над дряблыми щеками были устремлены вперед, с каждым вздохом он источал винный перегар — свидетельство ночной попойки. Рядом со мной, вытянув вперед шею, шел солдат, преждевременно поседевший человек со здоровым румянцем на высоких скулах. В глазах его был тот особый блеск, какой бывает у людей, которым приходилось глядеть в необъятные пространства впереди и видеть смерть лицом к лицу. А позади, насмешливо скаля черные зубы, в пальто нараспашку и скрученном веревочкой галстуке, выглядывавшем из-под ворота бумазейной рубашки, трусил с беспечным и независимым видом Генри-Огастес.

В четверти мили от нас, на серой глади реки уже ждал большой однотрубный пароход, покрытый пятнами выпавшего ночью снега.

С трудом выговаривая слова, плотник сказал:

— Еще час или два, и он нас заберет!

Мы повернули головы, чтобы взглянуть на бездушное чудовище, которое скоро поглотит много сотен людей. Сзади раздался голос Генри-Огастеса:

— И будем надеяться, что обратно сюда ему не придется нас доставлять!

Мы переправились через реку и пошли в городок завтракать. Процессию возглавляли плотник и я.

— Мне все кажется, что это сон, — сказал он, обдавая меня благословенным ароматом виски.

Вестибюль, коридор и лестница небольшой гостиницы, как и тесный обеденный зал, сразу оказались битком набиты эмигрантами. Бородатые мужчины и юноши, женщины и маленькие дети сидели за длинным единственным здесь обеденным столом, остальные толпились у стен, ожидая своей очереди.

Пожилая женщина в очках, с отсутствующим выражением неулыбчивого лица наливала чай из громадного жестяного бака в толстые кружки и сурово командовала двумя молоденькими румяными служанками, которые разносили на тарелках яичницу с беконом. За длинным столом, в коридоре и на лестнице никто не говорил ни слова. В этом странном молчании чувствовалось какое-то нечеловеческое терпение и покорность судьбе. Тишину нарушали лишь громкий плач ребенка да непрерывный стук тарелок. Сесть за стол вчетвером нам не удалось, но я и Генри-Огастес устроились все-таки рядом. Каждому из нас подали яичницу с беконом, несколько ломтиков черствого хлеба, кусочек белесого масла и кружку жидкого чая. Генри-Огастес взял нож и вилку, приставил их к тарелке справа и слева, потом вылил на яичницу добрые полбутылки уксуса и долго сидел молча, не начиная есть.

— Я все силы приложу, чтобы чего-нибудь там добиться, — наконец заговорил он. — И если что у меня выйдет, пришлю вам письмо, оно вам немножко откроет глаза. Вы меня не знаете, у меня дурная репутация, но много грязи, что ко мне пристала, можно смыть.

Он пыхтел, как паровоз, говоря это, точно у него тоже внутри бушевало пламя. Потом начал медленно есть.

— Да, сэр, вы меня не знаете, — продолжал он еще более резким тоном. Я никогда не зевал, если только бывала возможность. Я уезжаю навсегда! — И он уставился на меня странным неподвижным взглядом своих безжизненных глаз.

К нам подошел плотник.

— На том конце стола ничего не добьешься! — раздраженно сказал он.

Очкастая распорядительница сразу же напустилась на него:

— Минутку подождать не можете!

Он покорно поплелся на свое место, глядя прямо перед собой, ступая очень осторожно. Снова поднял крик младенец, которого было укачала мать. Вдруг появился паренек, одетый в куртку с галунами, и с важным видом объявил, что подана линейка и пора ехать на пристань.

Кое-кто из эмигрантов вышел из-за стола; их места тут же заняли другие.

— Я с людьми умею ладить, — снова начал Генри-Огастес, медленно жуя бекон и глядя к себе в тарелку. — А детей своих я воспитал так, что для них одного этого достаточно. — Он поднял палец с грязным ногтем. — Меня весь Ноттингдейл уважает как хорошего отца, да! И что бы вам ни рассказывала моя супруга о подбитых глазах и перерезанных глотках… Ладно, из моего письма вы все поймете! — Он покрутил вилкой и поглядел на меня: мол, выговорился, и мне полегчало. — Только покойником они смогут притащить меня обратно, я еду навсегда. Бог даст, на новом месте будет больше жратвы, чем было у меня здесь. — Он ухмыльнулся и, уже повеселев, стал описывать свои похождения, в которых оказывался куда храбрее, чем другие. На другом конце стола плотник и солдат с бешеной скоростью поглощали свой завтрак.

вернуться

31

В древнем Риме существовал обычай опускать в цирке большой палец правой руки вниз в знак того, что побежденный гладиатор должен умереть.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: