Но если неомарксистов все же так или иначе репрессировали, то за необольшевиками надо было лишь "приглядывать" да иногда пальчиком перед носом туда-сюда, чтобы они не слишком высовывались из общей массы стройных рядов строителей социализма.
Определяющим моментом в тактике борьбы с инакомыслием как раз и было выявление и опознавание "борцовости" конкретного индивидуума, его готовность к маргинальному, а в советских условиях - к предельно свободному образу жизни. Готовность того или иного инакомыслящего отказаться от статуса, каковым бы он ни был, то есть стать социально "никем", и уж тем более готовность к наказанию-возмездию - этими факторами определялась реакция власти на иноприродные явления в сфере идеологии.
Нужно отдать должное власти: она весьма искусно совершенствовала способы самозащиты. По экономической необходимости все чаще проковыривая когда-то монолитный "железный занавес" и, соответственно, принуждаясь к оглядке на так называемое "мировое общественное мнение", власть и ее "органы" нашли возможным без ущерба для себя избавляться от реальных и потенциальных "маргиналов", одновременно поощряя их к эмиграции и препятствуя таковой, в результате чего к концу семидесятых "борьба за права человека", получавшая весьма эффективную поддержку Запада, свелась фактически - подчеркиваю, фактически - к борьбе за право на эмиграцию, сохранив собственно социальный аспект борьбы лишь в заголовках протестных документов. Правозащитников периодически "сажали", и еще не посаженные половину своей правозащитной энергии направляли на борьбу за освобождение пострадавших соратников. Борьба за право на эмиграцию и за свободу политзаключенных практически замкнула все правозащитное движение на самое себя. В итоге к началу восьмидесятых тема защиты прав человека в СССР перестала быть актуальной даже в нацеленных на то средствах массовой информации Запада.
С другой стороны, тщательнейшим образом отслеживая настроения национально, в данном случае - русско ориентированной части советской интеллигенции, соответствующие инстанции не менее искусно сумели направить патриотический пар в еврейскую сторону, полностью сохраняя при этом контроль над ситуацией, мгновенно пресекая всякий "прорыв пара" за предусмотренный предел межинтеллигентской склоки, достигая при этом двойного эффекта: у одних создавалось ощущение борьбы и преследования за борьбу, у других чувство относительной защищенности уже презираемой властью от наглеющих русопятов.
В результате всей этой по сути мелочной, но по форме тотальной интриги "власть осуществлявших" громадный слой российской интеллигенции, непосредственно не повязанный с властью, на момент перестройки оказался катастрофически дезориентирован относительно реального состояния государственной системы, а социальную инициативу перехватили циники, романтики Запада и просто прохвосты. Между ними тотчас же начались разборки, не закончившиеся и поныне. Народ называл это политикой и стремительно превращался в население.
Но все же не превратился, и о том особый разговор.
Как ранее уже было сказано, малочисленный клан "борцов" - за приведение социалистической практики в соответствие с марксистскими доктринами; за "придание социализму человеческого лица"; за соблюдение прав человека в рамках действующей конституции; за реализацию прав человека вне зависимости от специфики действующей конституции; за гарантии существующей властью провозглашенных в конституции демократических свобод и, наконец, за право на эмиграцию - весь этот поименно взятый под контроль список "борцов" к середине восьмидесятых столь же поименно был изолирован от общества либо посредством эмиграции, либо "лагеризации". Частично вымер в лагерях.
То есть фактически "борцы-антисоветчики" не только никак не профигурировали в событиях, именуемых перестройкой, но и менее других были готовы к таковому участию, во-первых, по причине маргинальности бытия, во-вторых, по причине исключительно поверхностного знания существеннейших реалий советской действительности, в-третьих - и это главное, - по причине той самой клановости, каковая выявила очевидную "неравномасштабность" объема критического багажа "борцов-диссидентов" глобальности катастрофы, вызревшей в недрах самой советской действительности.
Кратковременный политический дебют академика Сахарова и немногочисленных его сторонников-поклонников не оказал ни малейшего влияния ни на суть событий, ни на темпы трагического процесса. Ныне всякие воспоминания о Сахарове звучат исключительно в сентиментальной интонации. Никаких других имен бывших "борцов" с режимом в памяти нынешних политиков вообще не существует: в том и правда о роли "борцов" в событиях, и справедливость оценки самого существа явления советского (подчеркиваю: именно советского) диссидентства в целом.
Разглагольствования же преуспевавших, но не во всем, по их мнению, преуспевших вчерашних советских интеллектуалов на предмет их отваги и ловкости перед лицом некоего тупорылого существа, именуемого партократией, смешны, а зачастую и попросту бесчестны.
В то же время саркастические, а порою и откровенно хамские наскоки на А.И. Солженицына в каждом конкретном случае имеют совершенно конкретную подоплеку, каковая без труда просматривается в судьбе-биографии-характере оппонента. Иные вчерашние советские телята теперь отважно бодаются с дубом, конфигурация ветвей которого вызывает у них и подозрения, и возражения, и раздражение, но зато в области обломанных еще советской властью рогов, видимо, испытывается приятная иллюзия восстановления бодучей потенции.
Страна готова - мы не готовы
От общих суждений о прошлом и настоящем пора, однако же, и о себе лично, что куда как сложнее, потому что, как ни изощряйся в объективности, "объективность" про самого себя - то всегда есть всего лишь нечто из области желаемого, но неосуществимого вполне. Мало того, что "всего" о себе никогда не расскажешь - не на исповеди же! Когда же на исходе лет пытаешься восстановить события молодости, то "розовый" отблеск молодости-юности едва ли вообще устраним из такого повествования.
Путь, по которому вела меня судьба, весьма типичен для большинства того самого меньшинства духовно выпавших из идеологической системы, о ком сами мы не без горечи шутили: "И мир наш тесен, и слой наш тонок", когда поднимали тосты "за победу нашего безнадежного дела". "Дело" и вправду оказалось безнадежным во всех смыслах и отношениях, но разве стремление к безнадежному не путь открытий? И открытия были. По крайней мере, для меня.
К началу шестидесятых, честно озабоченный проблемой "исправления" или даже только "поправления" единственно прогрессивного общественного строя, я тем не менее именно в силу упомянутой озабоченности незаметно для прочих глаз, но с огорчением для себя постепенно втягивался в полулегальную форму существования. Про огорчение - не оговорка. Из детства в юность я вышел верноподданным и патриотичным. Слишком верноподданным и слишком патриотичным, чтобы не реагировать на все чаще замечаемое несоответствия существующего должному. Должному по отношению к Великой Идее, каковая, по моему пониманию, просто не имела права не быть совершенной.
Разговорчики, шепотки, затем кружки-кружочки, с каждым разом все менее безобидные, поскольку величины несоответствия росли и обнаруживались в не подозреваемых ранее сферах общесоветского бытия.
Воспитанный на примере фанатического трудолюбия семьи и на классической литературе, в которой добро если и не всегда побеждает, но, даже не торжествуя, все же не теряется из виду и остается в памяти и в сознании как конкретная реальность, достойная подражания, волевого напряжения и жертвы, если потребуется, - я готовился жить только по правде, презирая компромисс и всех, компромиссом живущих.
Скоро, однако ж, выяснилось, что так жить невозможно вовсе, что так можно только умирать. Умирать я не собирался. И первым моим подлинным жизненным компромиссом стала именно нелегальщина или, точнее полулегальщина, по сути - двойная жизнь. То есть окружающие меня люди разделились на две неравные части. С одними я жил и общался по их правилам, с другими - избранными, немногими - по своим, и постепенно утратилось понимание, какие из правил являются правилами жизни, а какие - правилами игры.