Предложение было истинно джентльменское. Никаких подписок. Исключительно устное обещание не принимать участия в действиях, каковые могут быть квалифицированы как антисоветские. Немедленного ответа не требуется.
Что и говорить! Был я весьма смущен сделанным предложением. Правда, только одной его частью. Как раз в это время мой бывший сокамерник по владимирской тюрьме Анатолий Радыгин писал из Штатов, где трудился на конвейере пластмассового завода, что готов помочь с трудоустройством на том же заводе, что надо пользоваться ситуацией и уезжать, что иначе "сяду"...
В том году уже потянулись на Запад первыми птичьими клинами правозащитники семидесятых и демократы шестидесятых. А не оценившие "джентльменства органов" уже начали заполнять камеры Лефортовского следственного изолятора.
Но тогда я еще не знал, что подобные собеседования проводились с большинством "инакомыслящих" всех сортов. Тем более что большинство уехавших тактично умалчивали о предыстории своей эмиграции, объявляя себя изгнанными, выдворенными по политическим мотивам, обретая таким образом многообещающий статус непоколебимых борцов с режимом.
Но сам-то? Если применить условно-сослагательное наклонение, то есть предположить, что в те столь "смутительные" дни мог я достоверно знать, что через несколько лет буду приговорен к пятнадцати годам, фактически до конца жизни, и при этом не знать, что отсижу из них только пять... Не был я готов к такому варианту, потому мог элементарно струсить и сбежать. Уехавших по той же причине не сужу. Другое дело - как многие из них там повели себя и как сегодня подают себя общественному мнению.
Г.Владимов, возглавлявший одно время Российское отделение "Эмнести интэрнэшнл", сокрушался, помню, по поводу того, какие "доброхоты" вдруг валом повалили в его организацию, еще вчера обещавшую срок заключения, а теперь ставшую трамплином для "политической" эмиграции.
Моя же личная "смута" - ехать, не ехать - продлилась две недели. Наклюнулась работа в эпидемстанции, и проблема снялась сама собой. Запомнился только ужас при мысли о том, что если уеду, то никогда не увижу больше своих родителей, дочери (от первого брака), родины вообще и Байкала в частности.
Заканчивая главу этим эпизодом, я делаю как бы особую отметину в биографии, имея в виду, что, сложись все иначе, дальнейшая моя судьба... и ныне решительно не представима.
За без малого тридцать лет "полунелегальщины" имел я не менее сотни "контактов" с представителями Комитета государственной безопасности - от лейтенантов до генералов. Поскольку все эти "контакты" были, как говорится, "по делу", то в большинстве случаев какие-либо личностные характеристики моих "контактеров" удавалось скорее угадывать, чем отчетливо фиксировать. То есть всякий раз передо мной была скорее функция, нежели личность.
Однако множество случайных или неслучайных встреч с прочими людьми напрочь забылись и порой вспоминаются лишь по какой-нибудь ассоциации, в то время как каждый "контакт" с представителем "органов" помнится ну как будто вчера, и при том ничто ни с чем не перепутывается: время, место, обстоятельства, последствия - все живо памятно и хронологически выстроено.
Самая отчетливая картинка - это мои первые допросы в пятьдесят седьмом. На меня, студента первого курса истфака Иркутского госуниверситета, заведено дело по "антисоветчине", но я не арестован и даже не на "подписке", меня попросту "таскают" на допросы после лекций. Поставивший на себе крест, я более всего трепещу за судьбу моих "кружковцев". Саша Дулов, сын уважаемого профессора истории, Наташа Симонова - дочка начальника иркутского гарнизона... И остальные... Всех их я "вовлек", "заговорил" обязанностью нашего поколения "докопаться до полной правды в культе личности"... Я инициатор. Они - жертвы моей инициативы. Так подает "дело" следователь майор Анфисов, и в этом я с ним полностью согласен. Но только в этом...
В полутемной комнате в углу стол. Свет настольной лампы нацелен неопределенно между мной по одну сторону стола и Анфисовым по другую. Задавая вопрос, он, как-то через голову закидывая руку, направляет свет мне в лицо и держит руку на лампе до конца моего ответа, потом отводит свет на середину стола и пишет. Не по делу, а от природы хмурый брюнет лет сорока, совершенно непредставимый с улыбкой на физиономии, он и голос имеет соответствующий - ровное, глухое гудение без хрипотцы и без всяких амплитуд.
Вопрос: признаете ли вы, что такого-то числа там-то в присутствии таких-то распространяли клеветнические измышления на руководителей партии и государства, в частности на Климента Ефремовича Ворошилова?
- Да нет же! - отвечаю искренно. - Я просто пересказал слова Хрущева на двадцатом съезде, что Ворошилов был членом суда над советскими генералами, которые были несправедливо осуждены и расстреляны.
И так далее.
В конце допроса читаю в этом месте: "...да, я признаю себя виновным в том, что там-то и в присутствии... действительно распространял клеветнические..."
Я возмущен. Я не подпишу!
Удар ладони по столу так, что абажур настольной лампы опадает...
Анфисов вырывает листки из моих рук. Безэмоционально рычит:
- Так и зафиксируем. От подписи отказался. Завтра в десять ноль-ноль сюда... как штык... дежурный! вывести!
В час ночи я иду через весь Иркутск от улицы Литвинова домой на улицу Чкалова... Я шокирован, я возмущен нечестностью поведения сотрудника доблестных органов, я продумываю технологию завтрашнего выражения моего возмущения...
Но назавтра дежурный ведет меня на третий этаж, заводит в просторный, светлый кабинет, вежливо предлагает присесть на диван и немного подождать... Минут через десять появляется подполковник, он присутствовал при моем задержании, у него красивая фамилия - Мятежный.
Подполковник Мятежный, симпатичный, русо-седовласый, весь как из кино про разведчиков, увидев меня, радостно улыбается, руки раскидывает.
- А, Леня! - говорит, садится рядом на диван и вдохновенно пересказывает мне будто бы только что услышанное по радио сообщение о новом важном решении советского правительства по внеочередному осчастливливанию граждан первого в мире государства рабочих и крестьян. - Слушай, Леня, говорит Мятежный, по-отечески обнимая меня за плечи, - вот ты про Никиту Сергеевича басню написал, а хочешь, поспорим, что лет через пять ты будешь удивляться тому, как ты о нем думал? Я тебе, считай, по секрету скажу, а ты уж сам решай, болтать о том или не стоит. Знаешь, кто такой в действительности Никита Сергеевич? Он, - Мятежный перешел на доверительный шепот, - он, если хочешь, первый обычный нормальный русский мужик у власти. Через пару лет ты поймешь, что я имею в виду. Между прочим, ты знаешь, что вчера в Иркутск прилетел Лазарь Моисеевич Каганович? Ага, слышал. Ленинского призыва партиец. В общем, настоящий... Так вот, вчера на обкоме он рассказывал о некоторых планах на ближайшее пятилетие.
Картинно откинулся на спинку дивана, закинул русовласую главу, мечтательно улыбаясь.
- Жизнь, Леня, будет интереснейшая! Так что по-дружески скажу, не валяй дурака, зачеркивай так вот, крест-накрест, всю эту свою нынешнюю историю и начинай жизнь заново! Какие твои годы!
И тут без перехода подполковник Мятежный закатывает наизусть не менее чем на полстраницы (к сожалению, не помню, что именно) из Гоголя. Что-то про русский характер... Потом еще о великолепных личных качествах Лазаря Моисеевича...
Через месяц, исключенный из университета и из комсомола, вызванный на "прощальное" собеседование, я узнаю, что свободой обязан не кому-нибудь, а именно Лазарю Моисеевичу. На втором заседании обкома первым пунктом повестки было "дело Иркутского университета" - мое дело. Но Лазарь Моисеевич спешил и предложил "скинуть" это дело на "суд общественности". Что было вторым пунктом повестки, я узнал через три года, когда после мотаний по Сибири с грехом пополам поступил на истфак Улан-Удэнского пединститута. Был приглашен в военкомат для профилактического собеседования на предмет моей "остепененности" и готовности реализовывать личное бытие в форме простого советского человека.