ГЛАВА II
Эдвард Пирсон испугался охватившего его чувства и, выйдя из утопающей в сумерках детской, тихо проскользнул в свою комнату и опустился на колени возле кровати, еще весь во власти того видения, которое только что предстало перед ним. Фигура юной мадонны в синем одеянии, нимб ее светлых волос; спящее дитя в мягкой полутьме; тишина, обожание, которыми, казалось, была наполнена белая комната! К нему пришло и другое видение из прошлого: его дитя — Ноэль — спит, на руках матери, а он стоит рядом, потрясенный, возносящий хвалу богу. Все прошло, стало потусторонним — все торжественно-прекрасное, что составляет красоту жизни, прошло и уступило место мучительной действительности. Ах! Жить только внутренним созерцанием и только восхищением божественной красотой, какое он только что испытал!
Пока он стоял на коленях в своей узкой, похожей на монашескую келью комнате, будильник отстукивал минуты и вечерние сумерки сменялись темнотой. Но он все еще не поднимался с колен, как бы страшась вернуться к мирской повседневности, встретиться с ней лицом к лицу, услышать мирские толки, соприкоснуться со всем грубым, вульгарным, непристойным. Как защитить от этого свое дитя? Как охранить от всего этого ее жизнь, ее душу, которая вот-вот должна погрузиться в холодные, жестокие житейские волны?.. Но вот прозвучал гонг, и он спустился вниз.
Эта семейная встреча, которой страшились все, была облегчена, как это часто случается в тяжелые минуты жизни, неожиданным появлением бельгийского художника. Получив приглашение заходить запросто, он воспользовался этим и часто бывал у них; но сегодня он был молчалив, его безбородое, худое лицо, на котором, казалось, остались только лоб и глаза, было таким скорбным, что все трое почувствовали себя свидетелями горя, быть может, более глубокого, чем их семейная беда. Во время обеда Лавенди молча смотрел на Ноэль. Он только сказал:
— Теперь, я надеюсь, вы позволите мне написать вас?
Она кивнула в знак согласия, и его лицо просветлело. Но и с приходом художника разговор не вязался: стоило ему и Пирсону углубиться в какой-нибудь спор, хотя бы даже об искусстве, как сразу начинало сказываться различие их взглядов. Пирсон никогда не мог преодолеть то смутное, необъяснимое раздражение, какое вызывал в нем этот человек, с несомненно высокими духовными запросами, которых он, однако, не мог понять. После обеда он извинился и ушел к себе. Вероятно, monsieur Лавенди будет приятнее общество его дочерей! Но Грэтиана тоже поднялась наверх. Она вспомнила слова Ноэль: «Уж лучше ему рассказать, чем другим». Для Нолли это был еще один случай сломать лед.
— Мы так давно не встречались, mademoiselle, — сказал художник, когда они остались вдвоем.
Ноэль сидела перед погасшим камином, протягивая к нему руки, словно там горел огонь.
— Я уезжала. Ну как, будете вы писать мой портрет?
— Хотелось бы, чтобы вы были в этом платье, mademoiselle, — вот так, как вы сейчас сидите и греетесь у огня жизни.
— Но тут нет огня.
— Да, огни быстро гаснут, mademoiselle. Не хотите ли зайти к нам и повидаться с моей женой? Она больна.
— Сейчас? — удивленно спросила Ноэль.
— Да, сейчас. Она серьезно больна. У меня никого здесь нет. Я пришел просить об этом вашу сестру; но вы приехали, и это даже лучше. Вы ей нравитесь.
Ноэль встала.
— Подождите одну минуту, — сказала она и поднялась наверх. Ребенок спал, рядом клевала носом старая нянька. Надев шубу и шапочку из серого кроличьего меха, она сбежала вниз в прихожую, где ждал ее художник; они вышли вместе.
— Не знаю, виноват ли я, — сказал Лавенди, — но моя жена перестала быть мне настоящей женой с того времени, когда узнала, что у меня есть любовница и что я ей не настоящий муж.
Ноэль в изумлении уставилась на его лицо, освещенное непонятной улыбкой.
— Да, — продолжал он, — отсюда вся ее трагедия! Но она ведь знала все, прежде чем я женился на ней. Я ничего не скрывал. Bon Dieu! [21] Она должна была знать. Почему женщины не могут принимать вещи такими, какие они есть? Моя любовница, mademoiselle, — это не существо из плоти и крови. Это мое искусство. Оно всегда было для меня главным в жизни. А жена никогда не мирилась с этим и не может примириться и сейчас. Я очень жалею ее. Но что поделаешь? Глупо было жениться на ней. Милая mademoiselle! Любое горе — ничто по сравнению с этим; оно дает себя знать днем и ночью, за обедом и за ужином, год за годом — горе двух людей, которым не надо было вступать в брак, потому что один из них любит слишком сильно и требует всего, а другой совсем не любит — нет, совсем теперь не любит и может дать очень мало… Любовь давно умерла.
— А разве вы не можете расстаться? — удивленно спросила Ноэль.
— Трудно расстаться с человеком, который до безумия любит тебя — не меньше, чем свои наркотики — да, она сейчас наркоманка. Невозможно оставить такого человека, если в душе есть хоть какая-то доля сострадания к нему. Да и что бы она делала? Мы перебиваемся с хлеба на воду в чужой стране, у нее нет здесь друзей, никого. Как же я могу оставить ее сейчас, когда идет война? Это все равно, как если бы два человека расстались друг с другом на необитаемом острове. Она убивает себя наркотиками, и я не могу спасти ее.
— Бедная madame! — пробормотала Ноэль. — Бедный monsieur!
Художник провел рукой по глазам.
— Я не могу переломить себя, — сказал он приглушенным голосом. — И точно так же не может и она. Так мы и живем. Но когда-нибудь эта жизнь прекратится, для меня или для нее. В конце концов ей хуже, чем мне. Войдите, mademoiselle. Не говорите ей, что я собираюсь написать вас; вы ей потому и нравитесь, что отказались мне позировать.
Ноэль поднималась по лестнице с каким-то страхом; она уже была здесь однажды и помнила этот тошнотворный запах наркотиков. На четвертом этаже они вошли в маленькую гостиную, стены ее были увешаны картинами и рисунками, а в одном углу высилась пирамида полотен. Мебели было мало — только старый красный диван, на котором сейчас сидел плотный человек в форме бельгийского солдата. Он сидел, поставив локти на колени и подперев кулаками щеки, поросшие щетиной. Рядом с ним на диване, баюкая куклу, устроилась маленькая девочка; она подняла голову и уставилась на Ноэль. У нее было странно привлекательное, бледное личико с острым подбородком и большими глазами она теперь не отрывала их от этой неожиданно появившейся волшебницы, укутанной в серый кроличий мех.
— А, Барра! Ты здесь! — воскликнул художник. — Mademoiselle, это monsieur Барра, мой друг по фронту. А это дочурка нашей хозяйки. Тоже маленькая беженка. Правда, Чика?
Девочка неожиданно ответила ему сияющей улыбкой и тут же с прежней серьезностью принялась изучать гостью. Солдат, тяжело поднявшись с дивана, протянул Ноэль пухлую руку и печально, как бы с натугой, усмехнулся.
— Садитесь, mademoiselle, — сказал Лавенди, пододвигая Ноэль стул. Сейчас я приведу жену. — И он вышел через боковую дверь.
Ноэль села, солдат принял прежнюю позу, а девочка снова принялась нянчить куклу, но ее большие глаза все еще были прикованы к гостье. Смущенная непривычной обстановкой, Ноэль не пыталась завязать разговор. Но тут вошли художник и его жена. Это была худая женщина в красном халате, со впалыми щеками, выступающими скулами и голодными глазами. Ее темные волосы были не убраны, она все время беспокойно теребила отворот халата. Женщина протянула руку Ноэль; ее выпуклые глаза влились в лицо гостьи, но она тут же отвела их, и веки ее затрепетали.
— Здравствуйте, — сказала она по-английски. — Значит, Пьер опять привел вас ко мне. Я очень хорошо вас помню. Вы не хотите, чтобы он вас писал. Ah, que c'est drole! [22] Вы такая красивая, даже слишком. Hein, monsieur Барра [23], ведь верно mademoiselle красива?