— Папа, давай второй завтрак возьмем с собой и на целый день уйдем в холмы, все втроем, и забудем про войну.
Как легко сказать и как трудно выполнить! Они лежали на траве, и до их ушей доносился гул орудий, он сливался с жужжанием насекомых. И все же шум лета, бесчисленные голоса крохотных существ, почти призрачных, но таких же живых, как они сами, существ, для которых их мимолетная жизнь была не менее важна, чем для людей; и белые облака, медленно движущиеся по небу, и далекая, странная чистота неба, льнущего к меловым холмам, — все эти белые, голубые и зеленые краски земли и моря несли с собой мир, и он окутывал души этих трех людей, в последний раз оставшихся наедине с природой перед разлукой — кто знает, надолго ли? По молчаливому соглашению они разговаривали только о том, что было до войны; над ними летал пух одуванчиков. Пирсон с непокрытой головой сидел на траве, скрестив ноги, ему было не по себе в жестком военном мундире. А они лежали по обе стороны от отца и смотрели на него, быть может, чуть-чуть иронически и все же с восхищением. Ноэль не нравился его воротник.
— Если бы у тебя был мягкий воротник, папа, ты был бы очарователен! Может быть, там тебе разрешат снять этот. В Египте, наверное, страшная жара. Ах, как бы мне хотелось туда поехать! И как мне хотелось бы объехать весь мир! Когда-нибудь!
Вдруг он начал читать им эврипидовского «Ипполита» в переложении Мэррея [53]. Время от времени Грэтиана обсуждала с ним какой-нибудь отрывок. А Ноэль лежала молча, глядя на небо. Когда умолкал голос отца, слышались песнь жаворонков и все тот же далекий гул орудий.
Они собрались домой только в начале седьмого — пора было пить чай и отправляться на вечернее богослужение. Часы, проведенные на палящем солнце, обессилили их; весь вечер они были молчаливы и грустны. Ноэль первая ушла к себе, не пожелав отцу спокойной ночи, она знала, что он придет к ней в этот последний вечер. Джордж еще не возвращался, и Грэтиана осталась в гостиной с Пирсоном; вокруг единственной горевшей лампы кружились мотыльки, хотя занавески были плотно задернуты. Она подвинулась к нему поближе.
— Папа, обещай мне не беспокоиться о Нолли; мы позаботимся о ней.
— Она может позаботиться о себе только сама, Грэйси. Но сделает ли она это? Ты знаешь, что вчера здесь был капитан Форт?
— Она сказала мне.
— Как она относится к нему?
— Я думаю, она сама еще не знает. Нолли ведь живет как во сне, а потом вдруг просыпается и бросается куда-нибудь, очертя голову.
— Я хотел бы оградить ее от этого человека.
— Но, папа, почему? Джорджу он нравится, и мне тоже.
О лампу бился большой серый мотылек. Пирсон встал, поймал его и положил на ладонь.
— Бедняга! Ты похож на мою Нолли; такое же нежное и мечтательное существо, такое же беспомощное и безрассудное!
Подойдя к окну, он просунул руку сквозь занавес и выпустил мотылька.
— Отец, — сказала вдруг Грэтиана, — мы только сами можем решить, как нам жить; даже если бы нам пришлось опалить крылья. Мы как-то читали «Прагматизм» Джемса [54]. Джордж говорит, что там нет единственно важной главы — об этике; а это как раз та глава, в которой должно быть доказано: все, что мы делаем, не является ошибочным до тех пор, пока результат не покажет, что мы ошибались. Я думаю, что автор побоялся написать эту главу.
На лице Пирсона появилась улыбка, как всегда, когда речь заходила о Джордже; эта улыбка словно бы говорила: «Ах, Джордж! Все это очень умно: но знаю-то я.
— Дорогая, — сказал он, — эта доктрина самая опасная! Я удивляюсь Джорджу.
— Мне кажется, что для Джорджа она не опасна.
— Джордж — человек с большим опытом, твердыми убеждениями и сильным характером; но, подумай, каким роковым все это может оказаться для Нолли, моей бедной Нолли, которая от маленького дуновения ветерка может угодить в пламя свечи.
— Все равно, — упрямо сказала Грэтиана, — я уверена, что человека нельзя назвать хорошим или стоящим, если у него нет головы на плечах и он не умеет рисковать.
Пирсон подошел к ней, лицо его дрогнуло.
— Не будем спорить в этот последний вечер. Мне надо еще зайти на минуту к Нолли, а потом лечь спать. Я не увижу вас завтра — вы не вставайте; я не люблю долгих проводов. Мой поезд уходит в восемь. Храни тебя господь, Грэйси; передай мой привет Джорджу. Я знаю и всегда знал, что он хороший человек, хотя мы с ним немало сражались. До свидания, моя родная!
Он вышел, чувствуя на щеках слезы Грэтианы, и немного постоял на крыльце, пытаясь вернуть себе душевное равновесие. Короткая бархатная тень от дома падала на сад-альпиниум. Где-то рядом кружился козодой, шелест его крыльев страшно волновал Пирсона. Последняя ночная птица, которую он слышит в Англии. Англия! Проститься с ней в такую ночь! «Моя родина, — подумал он, — моя прекрасная родина!» Роса уже серебрилась на небольшой полоске травы последняя роса, последний аромат английской ночи. Где-то прозвучал охотничий рожок. «Англия! — молился он. — Да пребудет с тобой господь!» Какой-то звук послышался по ту сторону лужайки — словно старческий кашель, потом бряцание цепи. В тени, падающей от дома, появилось лицо — бородатое, с рожками, как у Пана, и уставилось на него. Взглянув, Пирсон понял, что это козел, и услышал, как тот, словно испугавшись вторжения нежданного гостя, возится вокруг колышка, к которому был привязан.
Пирсон поднялся по лестнице, ведущей в маленькую узкую комнату Ноэль, рядом с детской. На его стук никто не ответил. В комнате было темно, но он увидел Ноэль у окна — она перегнулась через подоконник и лежала на нем, прижав подбородок к руке.
— Нолли!
Она ответила, не оборачиваясь:
— Какая чудесная ночь, папа! Иди сюда, посмотри. Мне бы хотелось отвязать козла, да только он съест все растения в альпиниуме. Но ведь эта ночь принадлежит и ему тоже, правда? В такую ночь ему бы бегать и прыгать! Стыдно привязывать животных. Папа, а ты никогда не чувствовал себя в душе дикарем?
— Я думаю, что чувствовал, Нолли, и даже слишком. Было очень трудно приручать себя.
Ноэль взяла его под руку.
— Пойдем, отвяжем козла и вместе с ним прогуляемся по холмам. Если бы только у меня была свистулька! Ты слышал охотничий рожок? Охотничий рожок и козел!
Пирсон прижал к себе ее руку.
— Нолли, веди себя хорошо, пока меня не будет. Ты знаешь, чего я не хочу. Я писал тебе.
Он посмотрел на нее и не решился продолжать. На ее лице снова появилось выражение «одержимой».
— Ты не чувствуешь, папа, — сказала она вдруг, — что в такую ночь все живет своей большой жизнью: и звезды, и луна, и тени, и мотыльки, и птицы, и козы, и деревья, и цветы; так почему же мы должны бежать от жизни? Ах, папа, зачем эта война? И почему люди так связаны, так несчастны? Только не говори мне, что этого хочет бог, не надо!
Пирсон и не мог ответить, потому что ему пришли на ум строки, которые он читал сегодня дочерям вслух:
Все, что осталось для него в жизни неизвестного, все соблазны и пряный аромат жизни; все чувства, которые он подавлял; быстроногий Пан, которого он отрицал; терпкие плоды, обжигающее солнце, глубокие омуты, неземной свет луны — все это вовсе не от бога, а все это пришло к нему с дыханием этой древней песни, со взглядом его юной дочери. Он прикрыл рукой глаза.