Однако между мной и Маленькой Птичкой не было ни малейшего сближения до тех пор, пока я не подметил, что голубые и почти ангельские глаза этого ребенка обращаются ко мне с какой-то особой симпатией и упорным интересом. Можно было это объяснить тем, что из всех людей отряда один я немного знал толк в светском обращении и Лилиан, у которой также чувствовалось хорошее воспитание, видела во мне человека, более близкого ей, чем другие спутники. Но тогда я объяснял это себе несколько иначе, и ее интерес ко мне льстил моему тщеславию. Тщеславие же привело к тому, что и я стал более внимателен к Лилиан и начал чаще заглядывать ей в глаза. Вскоре я уже сам не мог понять, как это случилось, что я раньше не обращал почти никакого внимания на такое прелестное существо, способное внушить нежные чувства всякому человеку с сердцем. С тех пор мне полюбилось гарцевать на коне возле ее повозки. Во время дневного зноя, изрядно докучавшего нам в полуденные часы, — хотя еще стояла ранняя весна, — когда мулы лениво тащились, а караван так растягивался по степи, что, стоя у головной повозки, едва можно было разглядеть последнюю, я часто проносился верхом из конца в конец, без нужды гоняя коня только ради того, чтобы мельком взглянуть на эту светлую головку и эти глаза, не выходившие у меня из ума. Сперва Лилиан больше занимала мое воображение, чем сердце, но и тогда мысль, что среди этих чужих людей я не совсем одинок, что есть душа, сочувствующая мне, хоть немного интересующаяся мною, вселяла в меня отраду. Возможно, это было уже не тщеславие, а человеческая потребность в том, чтобы ум и сердце не распылять на такие неопределенные и необозримые предметы, как леса и степи, чтобы сосредоточить всю душу на одном живом и любимом существе и, вместо того чтобы теряться в каких-то далях и бесконечностях, найти себя в одном родном сердце.
Я почувствовал себя менее одиноким, и все путешествие приобрело для меня новую, дотоле неведомую прелесть. Прежде, когда караван растягивался, как уже сказано, по степи и последние упряжки исчезали из виду, я усматривал в этом лишь недостаток осторожности и беспорядок, за что сильно сердился. Теперь же, когда я останавливался на какой-либо возвышенности, вид этих белых и полосатых фургонов, освещенных солнцем и плывущих подобно кораблям в море трав, вид вооруженных всадников, разбросанных в живописном беспорядке подле вереницы повозок, наполнял мою душу восторгом и блаженством. Сам не знаю, откуда возникали у меня такие сравнения, но мне казалось, что это какой-то библейский караван, который я, как некий патриарх, веду в землю обетованную. Колокольчики на упряжках мулов и напевное «Get up!» возчиков, как музыка, вторили моим мыслям, стремившимся из переполненного сердца.
Однако мы с Лилиан ограничивались немой беседой взоров, так как меня стесняло присутствие женщин, ехавших вместе с ней. Вдобавок с того времени, как я заметил, что между нами уже есть что-то, чего я сам еще не умел назвать, хотя чувствовал, что оно есть, меня охватила какая-то странная робость. Но я удвоил свою заботливость о женщинах и часто, заглядывая внутрь повозки, осведомлялся о здоровье тетушки Аткинс и тетушки Гроссвенор, чтобы таким образом оправдать и уравновесить заботу, которой я окружил Лилиан. Она же прекрасно понимала мою политику, и это составляло как бы нашу тайну, скрытую от окружающих.
Но вскоре мне уже стало недостаточно взглядов, беглого обмена словами и нежных забот. Эта девушка со светлыми волосами и ласковым взглядом влекла меня к себе с непреодолимой силой. Я думал о ней целыми днями и даже по ночам. Когда, измученный объездом дозоров и охрипший от выкрикивания «All's right!»,[1] я взбирался наконец на повозку и, завернувшись в буйволову шкуру, закрывал глаза, чтобы заснуть, мне казалось, что комары и москиты, жужжащие вокруг меня, беспрестанно поют мне имя: «Лилиан, Лилиан, Лилиан»! Ее образ был со мной в моих снах; когда я пробуждался, первая мысль летела к ней, словно ласточка. И все же странная вещь! — я не сразу заметил, что прелесть, какую приобрел для меня весь мир, и душевная радость, окрашивающая все вокруг в радужные цвета, что мысли, летящие вслед за повозкой, — что все это не дружба и не привязанность к сиротке, но гораздо более сильное чувство, от которого нет защиты никому, чей час настал.
Возможно, я заметил бы это раньше, но нежный характер Лилиан покорял не меня одного, а всех: вот я и думал, что нахожусь под очарованием этой девушки не больше, чем другие. Все любили ее, как родное дитя, доказательства тому ежедневно были перед моими глазами. Ее товарки были женщинами простыми и довольно сварливыми, но я не раз видел, как тетушка Аткинс, настоящий Ирод в юбке, расчесывая по утрам волосы Лилиан, целовала ее с материнской сердечностью, меж тем как миссис Гроссвенор сжимала в своих ладонях руки девушки, иззябшие за ночь. Мужчины также окружали ее заботами и вниманием. Был в караване некий Генри Симпсон, молодой искатель приключений из Канзаса, бесстрашный стрелок, по сути хороший парень, но настолько самоуверенный, дерзкий и неотесанный, что в первый же месяц я был вынужден дважды его поколотить, чтобы он знал, что тут есть кое-кто, у кого кулаки посильнее, чем у него, и старший по положению. Так вот надо было видеть этого Генри, беседующего с Лилиан: он, ни во что не ставящий самого президента Соединенных Штатов, вдруг терял весь апломб и смелость и, снимая шапку, то и дело повторял: «I beg your pardon, miss Moris!»[2] Вид у него был как у волкодава на цепи, но было ясно, что этот волкодав готов повиноваться каждому мановению крошечной полудетской ручки. На привалах Генри также старался быть подле Лилиан, чтобы оказывать ей разные мелкие услуги. Он разводил костер, выбирал ей защищенное от дыма место, предварительно устлав его мхом и попонами, откладывал для нее лучшие куски дичи. И все это он делал с какой-то робкой заботливостью, которой от него трудно было ожидать, вызывавшей, однако, во мне неприязнь, весьма похожую на ревность.
Но я мог только сердиться, не больше. Генри, пока не приходила ему очередь быть в дозоре, мог распоряжаться своим временем, как ему угодно, а это значило — быть близ Лилиан. Между тем мое дежурство не кончалось никогда. В пути повозки тащились одна за другой, часто на большом расстоянии; но с того дня, как мы вступили в пустынные земли, я, как это делается в прериях, размещал фургоны на полуденный привал в одну поперечную линию так тесно, чтобы между колесами едва мог протиснуться человек. Трудно себе представить, сколько усилий и хлопот мне стоило выстроить такую линию, удобную для обороны. Мулы, животные от природы дикие и непослушные, вместо того чтобы становиться в ряд, упирались на месте, не хотели сходить в сторону от проторенной дороги и при этом кусались, визжали и лягали друг друга; повозки на крутых поворотах часто опрокидывались, а чтобы поднять эти дома из дерева и холста, надо было затратить немало времени; визг мулов, ругань возчиков, бренчанье бубенцов и лай собак, следующих за нами, создавали адский шум. Когда мне удавалось кое-как привести все в порядок, я должен был еще следить, как распрягают животных, и присматривать за теми людьми, чья очередь была гнать их на пастбище и водопой. А меж тем к табору стягивались со всех сторон люди, отправившиеся во время похода в степь поохотиться, все собирались и располагались у костров. А я едва урывал время поесть и отдохнуть.
Но, пожалуй, вдвое больше работы было тогда, когда после привала мы пускались в путь; запрягание мулов сопровождалось криками и суматохой еще больше, чем распрягание. Каждый возчик старался опередить других, чтобы потом не пришлось их объезжать стороной, нередко по плохому грунту; начинались ссоры, споры, проклятия, и происходила досадная задержка в пути. За всем этим надо было следить, а в походе — ехать впереди вместе с проводниками, чтобы осматривать окрестности и своевременно выбирать места защищенные, снабженные водой и вообще пригодные для ночлега. Часто проклинал я свои обязанности капитана, хотя, с другой стороны, меня наполняла гордостью мысль, что на всем этом бесконечном просторе я первый перед прерией, первый перед людьми, первый перед Лилиан и что судьба всех этих существ, бредущих с возами по прериям, в моих руках.