После ухода Майкла он до глубокой ночи обдумывал свое положение, постоянно возвращаясь к одной и той же мысли: что там ни говори и ни делай, все равно его сочтут трусом. Но даже это не смущало бы его, если бы не Динни. Какое ему дело до общества и общественного мнения? Что ему Англия? Даже если ее и почитают, — разве она этого заслуживает больше, нежели какая-нибудь другая страна? Война показала, что все страны и их обитатели мало чем отличаются друг от друга, все они равно способны на героизм, низость, стойкость и глупости. Война показала, что толпа в любой стране одинаково ограниченна, не умеет ни в чем разобраться и, в общем, отвратительна. Он по натуре своей бродяга, скиталец, и если Англия и Ближний Восток будут для него закрыты — мир велик, солнце светит в разных широтах, повсюду над головой мерцают звезды; повсюду есть книги, которые можно прочесть, женщины, которыми можно насладиться, запах цветов, аромат табака, музыка, бередящая душу, крепкий кофе, красивые собаки, лошади и птицы, мысли и чувства, возбуждающие потребность выразить их в стихах, — повсюду, куда бы он ни поехал! Если бы не Динни, он свернул бы свой шатер и двинулся в путь пусть праздные языки болтают за его спиной что угодно! А теперь он не может этого сделать. Не может? Почему? Разве не благороднее уехать? Разве не подло связать ее судьбу с человеком, в которого все тычут пальцем? Если бы она пробуждала в нем только страсть, все было бы проще, — они могли бы ее удовлетворить, а потом расстаться, и никто не был бы в накладе. Но его чувство к ней совсем иное. Она — словно чистый родник, встреченный в пустыне; душистый цветок, который расцвел в бесплодной степи среди сухих колючек. Она внушает ему благоговение, влечет, как прекрасная мелодия или картина; вызывает то же острое наслаждение, что и запах свежескошенной травы. Она — словно освежающий напиток для его выжженной солнцем, иссушенной ветром, темной души. Неужели он должен отказаться от нее из-за этой истории?
Утром, когда он проснулся, в нем все еще шла борьба. Он провел весь день, сочиняя ей письмо, и едва успел его закончить, как пришло ее первое любовное послание. Оба они лежали сейчас перед ним.
«Нет, я не могу послать ей это письмо, — вдруг решил он. — Я повторяю там без конца одно и то же и не нахожу никакого выхода. Ерунда!» Он порвал листок и перечитал ее письмо в третий раз. «Но и ехать мне туда невозможно, — подумал он. — С их верой в бога, в империю и все прочее… Не могу!» И, схватив чистый листок бумаги, написал:
«Корк-стрит. Суббота.
Ты и не знаешь, чем для меня было твое письмо. Приезжай к обеду в понедельник. Нам надо поговорить.
Уилфрид».
Отослав Стака с этим посланием, он чуть-чуть успокоился…
Динни получила его письмо только в понедельник утром, и на душе у нее сразу стало легче. Последние два дня она избегала всякого упоминания об Уилфриде, слушала рассказы Хьюберта и Джин об их жизни в Судане, гуляла в лесу и осматривала деревья с отцом, переписывала его справку о подоходном налоге и ходила в церковь с ним и с матерью. Все, словно сговорившись, молчали о ее помолвке, — в этой семье все жили дружно и боялись друг друга огорчить — поэтому молчание казалось каким-то особенно зловещим.
Прочтя записку Уилфрида, Динни с грустью призналась себе: «Для любовного письма оно совсем не любовное!»
— Уилфрид не решается сюда ехать, — заявила она матери. — Надо мне съездить и уговорить его. Если удастся, я привезу его с собой. Если нет, я попытаюсь сделать так, чтобы вы повидались с ним на Маунт-стрит. Он долго жил один, и знакомство с новыми людьми для него сущая пытка.
Леди Черрел только вздохнула, но для Динни это было красноречивее слов; она взяла мать за руку.
— Не грусти, дорогая. Ведь все-таки хорошо, что я счастлива, правда?
— Да я только об этом и мечтала бы!
Смысл, который она вложила в свои слова, заставил Динни замолчать.
Она пошла на станцию пешком, к полудню приехала в Лондон и отправилась через парк на Корк-стрит. День был ясный, светило солнце, весна уже утвердила свои права — сиренью и тюльпанами, молодой зеленью платанов, птичьим гомоном и яркой свежестью травы. Но хотя у Динни вид был весенний, ее мучили дурные предчувствия. Почему она не радуется, хоть и спешит на свидание с возлюбленным, — на это Динни и сама не смогла бы ответить. В огромном городе было в этот час немного людей, кого ждала бы такая радость; но Динни не обманывалась: что-то неладно, она это знала. Было еще рано, и она зашла на Маунт-стрит, чтобы привести себя в порядок с дороги. Блор сказал, что сэра Лоренса нет дома, а леди Монт у себя. Динни попросила передать ей, что, может быть, зайдет около пяти.
На углу Барлингтон-стрит на Динни пахнуло ароматом духов, и она вдруг испытала странное чувство, которое порою возникает у всех, — будто когда-то вы были кем-то другим; в этом, по-видимому, причина веры в переселение душ.
«Наверно, мне это напоминает детство, но что именно, я забыла, подумала она. — Ах, вот и мой перекресток!» И сердце ее забилось.
Стак отворил ей дверь, и она с трудом перевела дух.
— Обед будет готов минут через пять, мисс!
Когда она смотрела в его темные выпуклые глаза над острым носом, всегда такие задумчивые, и на добрую складку у рта, ей всегда чудилось, будто он ее исповедует, хотя ей еще не в чем было каяться. Стак отворил дверь в комнату, Динни вошла и очутилась в объятиях Уилфрида. Вот ее предчувствия и не сбылись: это было самое долгое и самое приятное объятие в ее жизни. Такое долгое, что она даже испугалась: а вдруг он ее не выпустит? Наконец Динни ласково сказала:
— Милый, если верить Стаку, обед уже на столе.
— Стак — человек тактичный.
И только после обеда, когда они снова остались вдвоем и пили кофе, как гром среди ясного неба, грянула беда.
— Та история вышла наружу, Динни.
— Какая? Та? Ах, та! — Она подавила охвативший ее страх. — Каким образом?
— Приехал некий Телфорд Юл и привез ее оттуда. Рассказали ему ее кочевники из тамошних племен. Теперь, наверно, об этом уж болтают на базарах, а завтра весть дойдет и до лондонских клубов. Пройдет несколько недель, и я стану изгоем. Прекратить эти толки невозможно.
Не говоря ни слова, Динни встала, прижала к себе его голову и села возле него на диван.
— Боюсь, ты не совсем понимаешь… — нежно начал он.
— Что теперь все должно измениться? Да, не понимаю. Но ведь ничего не изменилось, правда? Повлиять на меня это могло тогда, когда ты мне об этом сказал. Что же может измениться теперь?
— Как я могу на тебе жениться?
— Такие вопросы задают только в романах. Нашим уделом не будут «бесконечные муки скованных судьбой».
— Да и я не любитель мелодрам, но ты все-таки не отдаешь себе отчета…
— Нет, отдаю. Теперь ты снова можешь смотреть людям в глаза, а те, кто не поймут, — ну что ж, стоит ли обращать на них внимание?
И на твоих родных тоже? Нет, они — другое дело.
— Неужели ты думаешь, что они поймут?
— Я заставлю их понять.
— Ах ты бедняжка!
Ее испугал его тон — такой спокойный и ласковый.
— Я не знаю, что за люди твои близкие, — продолжал он, — но если они такие, как ты мне их описывала, — «как мудро ты ни ворожи, уж не откликнутся они». Не могут, это противоречит их натуре.
— Они меня любят.
— Тем тяжелее им видеть тебя связанной со мной.
Динни слегка отстранилась и подперла подбородок ладонями. Потом, не глядя на него, спросила:
— Ты хочешь от меня избавиться?
— Динни!
— Скажи правду.
Он прижал ее к себе.
— То-то! А раз не хочешь, предоставь это мне. Да и нечего раньше времени огорчаться. В Лондоне еще ничего не знают. Подождем. Я понимаю, что, пока все не выяснится, ты на мне не женишься, — значит, я буду ждать. А пока я прошу тебя только об одном: не разыгрывай героя! Потому что мне будет очень больно, слишком больно.