- Вы, любезная Софья Петровна, опять, как я погляжу, галушки варить воду кипятите?..
- А что, любезная Софья Петровна, не пробовали ли вы досчитывать аж до миллиона? Я, любезная Софья Петровна, когда безжалостные люди подвели меня под судебное дело, бывало и до семняцати с половиною тысячей досчитывал в темнице. Еще и с хаком...
Приятные эти разговоры, как правило, обрывались, когда лиходеи Бунчиков и Нечаев заводили скоромную песню "А ну, девчата, взглянитек-ананас!" Окошко сразу захлопывалось, а Василь Гаврилыч на пару со скворцом начинал пилить двуручной пилой еловые поленья, и белые мягкие опилки комками напухали на траве под козлами.
Но приехал Николай! Приехал ч а д о т в о р е ц Николай - дождались его двое чад его, и жена его, и тесть его, и куры ихние. Только Дариванны дома не было - уехала в Загорск на богомолье и цыплят прикупить. И не сказался, не сообщил никому, что приезжает.
Приехал, прилетел, примчался, и ни в какой парк никакого имени не пошли. И Верка качала Темку, уже повторявшего за ней слово "типца", и Василь Гаврилыч стоял у ворот чуть поодаль от терраски и только крякал да начинал ни к селу ни к городу напевать: "Пэрэстань бо вжэ крычять!" А с терраски "Коля! Бомби!" - и терраска, казалось, отползала от остального дома и, высунув язык, ходила по огороду на четырех лапах страсти, а скворец, как жаворонок, с вертикальной трелью зафитиливался в небеса, и какие-то бабочки-капустницы трепыхались возле друг дружки, и скворцу даже жрать их было некогда. А терраска ходила по огороду, иногда протягивая усталые лапы и валясь набок, но не лежалось ей, терраске; и Василь Гаврилыч с дубиною, наученный жизнью, когда следует, а когда не следует отпирать ворота, никого во двор не пускал, и только ни с того ни с сего запевал в голос "Пэрэстань бо вжэ крычять!", потому что над летней улицей, ничего не понимавшей и проворонившей как приезд Кольки, так и ходьбу терраски по огороду, раздавалось непонятное никому, кроме двоих понятливых, "бомби, Колюня!", словно включен был на терраске не изобретенный еще тогда телевизор, а по нему на полную громкость шло кино про войну. И когда раздавался крик этот, вопль этот военный, терраска приседала и, обхватив себя заднею лапою, зажимала этой лапою дверь, чтобы дверь та не дай Боже не распахнулась. А Василь Гаврилыч стоял с дубиной у ворот, взмокший, со сверкающими глазами, и не сводил взора с бегающей по огороду терраски, которая, как ему казалось, была в одной девичьей рубашке и заголялась, баловница. И зашумели в нем его левадочки да Галиночки, даже б Дариванну прижал он сейчас к козацкой своей груди и зашептал бы ей чего-нибудь, отчего б дивчина Дариванна закраснелась, как буряк, но не было Дариванны дома, уехала она в Загорск на богомолье, а заодно и цыплаков прикупить и даже не знала, что зять-то в терраске-то с дочерью-то, матерью-то его нынешних и будущих детей, зять ее Николай Чадотворец, от которого присутствия уже третий час аж даже гвозди ходили в досках мотавшейся по огороду терраски. "Бомби! Вот! Вот!" - неслось оттуда. А Василь Гаврилыч со своею дубиною стоял, готовый уложить каждого, который бы ни появился, вестового, но Софью Петровну все же пропустил, сказав: "Обэрэжно, Софья Петровна, это л ю б о в!" - а она невозмутимо прошествовала под взмывавшим, как жаворонок, скворцом и под взаимно болтавшимися бабочками, смахнувшими мучную пыльцу с ее носа, а терраска в этот момент устало дышала, положив морду на лапы и высунув язык крылечка, и только Василь Гаврилыч с дубиною, которого Софья Петровна после мокрых штанов сторонилась, несколько ее озадачил, и ей пришло в голову, что своей дубиной он хочет уничтожить на огороде сельскохозяйственных вредителей.
- Это л ю б о в! - почему-то еще раз сказал ей вслед Василь Гаврилыч.
А к вечеру на дровах сидели Василь Гаврилыч и Коля, бывший при полной парадной форме и в многочисленных колючих звездах. Темнело, и звезды эти, ордена то есть и разные знаки за отличную боевую и летную подготовку, яснели уже, как звезды здешнего неба, а босые ноги Василь Гаврилыча попирали тихую остывающую траву. Коля же сидел и хранил государственную тайну.
- Где ж ты блукаешь? Где пропадаешь, Мыколка? - спрашивал Василь Гаврилыч, наливая себе и Николаю, а для закуски сыпанув на черную корку татарского порошку.
- Не могу вам, батя, открыть, тем более как бывшему отбывшему, отговаривался Коля, выпивая с тестем.
- Ермеклар капусы? - заев басурманским порошком, ловко сказанул по-татарски Василь Гаврилыч, полагая, что Коля расколется.
Но Коля даже виду не показал. Более того, ни одно из известных Василь Гаврилычу наречий, пока выпивали, не возмутило в летчике-орденоносце сохранения тайны.
- Я же вам, батя, привез галстук-самовяз, вот и спасибо, а тайны государственной я не скажу ни за что! А ну тихо будь! Товарищ Молотов по одному вопросу высказываются...
"...стойко и неуклонно... - вещала из открытого окна Софьи Петровны тарелка - ...с полной ответственностью за судьбы мира... прямо и откровенно... агрессору придется в конце концов... Риджуэй... со своими горе-летчиками..."
- Точно, бля, про Рижидуя! - уверенно подтвердил Колька.
"Вон оно что! - стал соображать Василь Гаврилыч. - Вот он где наш Мыколка летает!" - И на чистом птичьем языке своих доходяг-солагерников, двух разнесчастных среднеазиатских корейцев, спросил, что, беззлобно забавляясь, спрашивал, бывало, у них:
- Ссипхалька хочешь?
- А то!
- Коля! - послышался коровий зов с терраски. - Вы там хватит уже! Я их давно спать поклала! Ноги же зябнут!
- Ссипхалька, говорю, хочешь? - настойчиво переспросил постигающий тайну Василь Гаврилыч.
- Но токо с Валькой вашей! - торопливо раскололся Коля и побежал во тьму, и что-то белое, как в левадочке, выбежало ему навстречу, и Василь Гаврилыч обомлел от какого-то воспоминания, а поскольку кое-что на дровах было уже с Николаем выпито, то заплакал он горько и навзрыд.
И глаза его, застилаемые слезами, увидели засветившееся оранжевое оконце величиной с раскрытую тетрадку, и там появилась какая-то белая фигура.
Долговязая и нелепая, она стаскивала с себя пыльное платье дня, чтобы облачиться в заплатанную пузырями рубаху ночи. Жидкие слезы печали и улетевших молодых дней затуманили взор одинокого Василь Гаврилыча, и он пошел на розовеющее это в окошке хмельное его муж-ское счастье и, затаившись, пораженный, видел все воздымания рук и разбирания одежды, все зыбкие расстегивания и выпрастывания...
На самом деле зрелище, которое созерцал он сквозь сияющие свои горькие всхлипы, было настолько загробно и жутко, что только слезное хмельное марево и возбуждение от целодневного стояния у ворот любви могли застлать очи нашего созерцателя...
Руки взметывались, темные волоса распускались и волнами бежали к ногам, в комнатке летала белая пыльца, розовеющая в оранжевых туманах абажура. Розовели груди и бедра, и живот с ямкою пупка, и стояли очи, обращенные к нему, завороженному и зареванному...
- Бомби! - донеслось с терраски.
Он ступил к окошку и прямо уже постучал, но тут же отпрянул. Розовое зрелище поплыло навстречу, захлопнуло створку, замерло, а потом повернуло свет и выключило весь мираж...
- Ты закрыла окошко твое, - сказал быстрой темноте заплаканный Василь Гаврилыч. - Но ты не знаешь, что закрылись ворота! - И добавил на понятном Софье Петровне языке самые распрощальные слова, и розовеющий оттиск оконца, оставшийся в его слезах, заслонился какими-то створками, но все еще продолжал розоветь. - Ты слышишь? - шепнул он и сморгнул, и еще какие-то створки затворились, а потом замкнулись еще какие-то, темные и мрачные, и в рассказе моем наступила совершенная тьма.
Но на самом деле не сказал он ни словечка, а все это как бы беззвучно проплакал. Тихонько так проголосил все это, стоя босиком на прохладной уже ночной траве Василь Гаврилыч Ковыльчук, не то неправильно открывший, не то неосмотрительно закрывший какие-то ворота.