Впрочем, я хотел рассказать не об этом; как-то при мне Остерману принесли небольшую картину, которая почему-то ему сразу понравилась. Безеро сказал, что это неплохое полотно шведского реалиста Даргсона. На картине была изображена худая и измученная женщина лет за сорок, покончившая самоубийством. Она лежит на кровати, одна рука свесилась, а рядом, на полу, валяется стакан или пузырек из-под яда. Тут же стоят двое детей и мужчина, оплакивают свою потерю. Эта картина почему-то произвела на Остермана огромное впечатление. Не могу понять почему, — это было скорее не произведение искусства, а воплощение человеческого страдания. Так или иначе, Остерману картина понравилась, и он хотел, чтобы Нэди купила ее для своей коллекции и тем самым одобрила его выбор. А Нэди, если верить Безеро, собирала только произведения, представляющие всякие там школы, эпохи и страны. Поэтому, когда посланный Остерманом агент пришел к Нэди, картина была немедленно отвергнута. Тогда Остерман купил ее сам и, чтобы показать, что он не так уж считается с мнением жены, повесил у себя в спальне. С этих-то пор он и стал ворчать, что галерея — вздор, и нечего тратить на нее столько денег. Однако и сейчас едва ли кто-нибудь объяснит, чем ему так понравилась именно эта картина.
Я знаю одно: именно в то время Остерман заинтересовался Клиппертом и его проектом улучшения жизни сирот. В конце концов он направил Клипперта ко мне, чтобы я подробно ознакомился с проектом, и не только в отношении Дома Грейшет, но и всех приютов в Америке. Остерман предупредил нас, что, пока он не будет готов действовать, надо соблюдать полнейшую тайну, иначе он откажется от своих намерений. Разумеется, иначе он не мог бы перехитрить миссис Остерман. Он сказал, что хочет устроить для сирот что-то совсем новое, усовершенствованное — никаких унылых бараков, казарменных порядков, уродливой дешевой казенной одежды; вместо всего этого — систематическое образование и жизнь совсем по-домашнему, в уютных коттеджах. Ни я, ни Клипперт тогда еще не представляли себе, как далеко шли его планы. Клипперт предполагал, что Остерман, может быть, согласится в виде опыта дать деньги на расширение Дома Грейшет, и убеждал меня повлиять на старика. Однако оказалось, что Остерман решил создать приюты по всей стране, а центром сделать имение Шелл Ков — нечто вроде Восточного морского курорта или санатория для сирот со всей Америки. Это была грандиозная затея, для осуществления которой потребовались бы все его деньги, даже больше.
Но раз уж он так хотел, мы с Клиппертом взялись за разработку плана. Он был очень способный, этот Клипперт, деловой, толковый и, насколько я понимал, честный и бескорыстный. И мне и Остерману он нравился, но старик хотел, чтобы он не попадался на глаза миссис Остерман, пока все не будет готово. Клипперт добросовестно принялся за дело. Он объездил все существующие в Америке заведения для сирот и вернулся с подробными данными о пятидесяти или шестидесяти приютах и с планом, который Остерман описал мне потом в общих чертах; этот план был включен в его завещание, — тем дело тогда и кончилось. Остерман почему-то не подписал бумагу сразу, а она лежала в моем сейфе, пока... впрочем, лучше я расскажу все по порядку.
Как-то утром в субботу — погода была чудесная, и я собирался пойти в клуб поиграть в гольф — Остерман вызвал меня по междугородному телефону и просил приехать вместе с Клиппертом и еще неким Моссом в Шелл Ков, захватив с собой завещание: он окончательно решил подписать его, сказал Остерман; потом я не раз думал — может быть, он предчувствовал, что произойдет.
Хорошо помню, как обрадовался Клипперт, когда я вызвал его. Он увлекался своим планом до самозабвения, как мальчишка, и, казалось, кроме благополучия сирот, ничем другим не интересовался. Мы отправились в Шелл Ков, и что бы вы думали? Как только мы приехали... я помню все, точно это было вчера. Ясный, теплый день. В парке множество полосатых бело-зеленых и бело-красных палаток, легкие плетеные кресла, качалки, столики. Повсюду сидят, гуляют или танцуют нарядно одетые гости. Здесь же был и Остерман. Он прохаживался по южной веранде близ главного входа, должно быть поджидая нас. Заметив, что мы подъехали, он приветственно помахал нам рукой и пошел навстречу, но вдруг пошатнулся и упал, словно кто-то внезапно сбил его с ног. Я понял, что это паралич или апоплексический удар, и весь похолодел при мысли, чем это может кончиться. Клипперт кинулся вверх по лестнице, прыгая сразу через четыре ступеньки, но пока мы бежали по веранде, Остермана уже внесли в дом; я по телефону вызвал доктора. Клипперт был бледен и точно окаменел. Нам оставалось только переглядываться и терпеливо ждать, так как возле Остермана была жена и ее сыновья. Наконец стало известно, что мистеру Остерману немного лучше и он хочет видеть нас. Мы вошли. Остерман лежал на большой кровати с белым пологом в просторной солнечной комнате, выходящей окнами на море; он был так бледен и слаб, словно проболел целый месяц. Он долго молча смотрел на нас; рот его был полуоткрыт, губы слегка вздрагивали. Но вот он собрался с силами и прошептал: «Дайте мне... дайте...» — и снова замолчал, не в состоянии продолжать.
Приехавший тем временем врач дал ему глоток виски, и больной опять попытался что-то сказать, но это ему не удавалось. Наконец он с усилием прошептал:
— Дайте мне... дайте... бумагу... — И немного погодя: — Клипперт... и... вы... — Он снова умолк, потом прибавил: — Пусть все выйдут... все, кроме вас троих и доктора.
Доктор настоял, чтобы миссис Остерман и ее сыновья удалились, и это, как я заметил, ей совсем не понравилось. Под разными предлогами она все время возвращалась в комнату — она была здесь и в минуту его смерти. Как только они вышли, я достал завещание, и Остерман удовлетворенно кивнул. По нашей просьбе принесли легкий пюпитр, чтобы больной мог писать. Мы приподняли Остермана и положили перед ним завещание, но он был слаб и снова откинулся на подушки. Наконец удалось его поднять, он попытался взять перо, но пальцы не слушались. Остерман покачал головой и прошептал: «Ма... маль... чики...». Клипперт был вне себя от волнения, но Остерман не мог пошевелить рукой.
И тут в комнату вошла миссис Остерман. «Что это вы заставляете бедного Джона подписывать? — воскликнула она. — Оставьте его в покое, пока ему не станет лучше». Она хотела взять бумагу, но я оказался проворнее и, словно не заметив ее протянутой руки, перехватил завещание. Конечно, она догадывалась, что мы в заговоре с ее мужем и хотим что-то скрыть от нее, и глаза ее метали молнии. Остерман, видимо, понял, что дело принимает скверный оборот, и с тоской смотрел то на одного, то на другого. Он потянулся к завещанию. Клипперт пододвинул пюпитр, я подал документ, и Остерман снова попробовал взять перо. Убедившись, что это ему не удается, он простонал: «Я... я... хочу... сделать что-нибудь... для... для...» Тут он упал на подушки, и через минуту его не стало.
Посмотрели бы вы тогда на Клипперта! Он не шевельнулся, не вскрикнул, но тень легла на его лицо — я бы сказал, тень смерти: погиб его замысел, дело, которое было ему дорого, и в нем самом словно что-то оборвалось со смертью старика Остермана. Он повернулся и вышел, не сказав ни слова. Я тоже хотел идти, но миссис Остерман остановила меня.
Может быть, вы воображаете, что она тогда была слишком потрясена смертью своего мужа, чтобы думать о чем-либо другом, — ничуть не бывало! Покойный еще лежал здесь, а она, не стесняясь доктора, подошла ко мне и потребовала показать бумагу. Я как раз собирался спрятать завещание, но она выхватила его у меня из рук.
— Вы, конечно, не возражаете, если я взгляну на это, — сказала она холодно и, когда я запротестовал, прибавила: — Имею же я право узнать волю своего мужа. — Сначала я хотел пощадить ее чувства, но спорить было бесполезно, и пришлось дать ей прочесть завещание.
Видели бы вы ее лицо! Глаза ее сузились, она так и впилась в бумагу. Когда ей стало ясно, о чем шла речь, она чуть не задохнулась от ярости, а пожалуй, и от страха при мысли, чем бы все это кончилось, если бы Остерман не был так слаб. Она посмотрела на безжизненное тело мужа — я уверен, это был единственный взгляд, которым она его удостоила за весь день, — потом на меня и вышла из комнаты. Мне тоже оставалось только уйти.