Когда тот оказался ближе к повозке, Федор негромко сказал:
— Слушай, отпусти дивчину.
О себе он уже не просил, его судьба с сегодняшнего утра просто безнадежна. Но Зина… Погибать ей в девятнадцать лет неестественно и несправедливо. Тем более в том, что она оказалась на гумне, больше был виноват он. Впрочем, как и в партизанах тоже.
Полицай сразу согнал с твердого лица игривую усмешку.
— Как это — пусти? За так?
— Что значит — за так?
Вообще-то Федор догадался, что он имеет в виду, сделав, однако, вид, что не понимает. Он не смотрел на Зину, но сразу почувствовал, как та недобро замерла.
— За поцелуй, может и подумаю, — ухмыльнулся полицай. — Если по-хорошему, без гвалта.
Соскочив с коня, он подошел к телеге с той стороны, где сидела Зина. Та боязливо отпрянула, подавшись к Федору.
— Не бойся, не укушу. Ласку сделаю. Слазь!
— Я не слезу, — надрывным голосом отозвалась Зина и снова замерла возле раненого.
— Ну, не хочешь — как хочешь, — полицай перебросил поводья коню на шею. — Завтра повесят. Вместе с твоим хахалем. Это же хахаль, да?
— Не твое дело! — крикнула Зина, не трогаясь с места. Федор ощущал ее горячее тело, которое стало мелко и нервно трястись. Какое-то время они молчали, и молодой полицай дернул вожжами — но-но! Лошадка двинулась живее, боль пронзила измученное тело раненого.
— Шкутенок, не гони! — сказал полицай. — Бандиту больно.
Шкутенок и правда придержал коня, а Федор подумал, что лес этот может скоро кончиться, надо на что-то решиться.
— Слезь, Зина, — тихо сказал он.
— Нет! — вспыхнула она и ненавидящим взглядом смерила его. От этого взгляда у него, казалось, потемнело в глазах.
— Слезь, — бесстрастно повторил он.
Должно быть, она поняла все и на этот раз смолчала. Он также больше ничего не сказал. Может, и не надо было ему так говорить. Но… Он не мог примириться с мыслью, что она с фанеркой на груди будет висеть в местечке на виселице — такая славная, молодая и красивая. И фигурой, и лицом с ямочками на щеках и по-мальчишечьи растрепанными волосами. Он любил ее, как можно было любить на войне — снисходительно и безнадежно. А больше?.. Если бы он мог, если бы не это ранение! По сути и эту пулю в голень он получил, спасая ее. Хотя и неудачно спасал… Погубил их обоих, судя по всему, его ординарец Казаченок, заступивший караулить под утро, пока они спали. Но куда он делся, они так и не поняли, возможно, перебежал в полицию. А может, просто задремал за углом или свалился в бурьян с ножом в спине. Как бы там ни было, они оказались застигнутыми спросонку. Когда полицаи ломанули ворота, Федор выпустил очередь из автомата и спрыгнул в крапиву. Зина не успела. Она осталась на сеновале, а он бросился в другую сторону, где и получил пулю.
Зина была не первой из женщин, которых он любил, но Федор был у нее первым, что само по себе важно. И для него, и для нее тоже. Разве что пора их любви выпала на страшное время, когда столько усилий уходило на то, чтобы не дать себя убить, как-нибудь выжить. И это оказалось мало возможным. Для него так и невозможным вовсе. Может, хотя бы повезет ей… Если полицай в самом деле отпустит. Если бы все обошлось по-хорошему. Но по-хорошему, пожалуй, не выйдет, подумал он, зная ее характер.
По всей видимости, полицай ждал, расслабленно шагая рядом с телегой и как-то странно поглядывая на девушку. Изредка на Федора тоже. Но те молчали, и полицай негромко скомандовал своему молодому помощнику:
— Шкутенок, стой!
Шкутенок остановил лошадь, а сам оставался неподвижно сидеть с вожжами в руках. Он не повернул даже голову, чтобы увидеть, что могло произойти сзади.
— Ну! — требовательно подступил полицай к Зине. — Ты уже ему не понадобишься. Его песенка спета. А ты такая молодая, раскрасивая, жить хочешь? Пошли, ну?
Девушка вроде стряхнула с себя неподвижность, бросила последний взгляд на окаменевшее лицо Федора. А он прижмурил глаза, чтобы не видеть ее, молчал. И она решительно соскочила на дорогу.
— Пошли. Вон туда, под березки, — кивнул полицай, накинув повод на край телеги.
Он взял ее под локоть, и она вяло, будто спросонку, пошла с ним — через дорогу в редкий молодой березнячок. Федор не глядел туда. Он вообще старался ничего больше не видеть и опустил веки. Очень болела нога, боль расползалась все выше, к бедру. А в душе его уже поселилась другая боль, может, и не такая острая, но и не менее мучительная. Младший полицай слез на дорогу, принялся поправлять на лошади сбрую, где что-то не заладилось, и тихо, про себя ругался. Это был совсем еще молодой парень, наверно недавний школьник, худой и длинный, одетый в темный, явно с чужого плеча пиджак. На рукаве белела сползшая к локтю повязка с готической надписью “Нilfspolizei”. Похоже, этим еще не выдали формы, и они ходили кто в чем. На плече он неловко придерживал русскую драгунку с веревкой вместо ремня. Молчаливо-сосредоточенное выражение его худого лица не располагало к разговору, и оба молчали.
Зина ступала по песку, не ощущая под собой дороги, все перед ее глазами плыло и качалось. Может, она бы и упала, если б полицай твердой рукой не поддерживал ее. Но она и не вырывалась: ее воля была парализована не столько наглым бесстыдством полицая, сколько убийственно бесстрастными словами Федора. Он отдавал ее… Не на смерть даже — он отдавал ее другому. Значит, отрекся, обособился от нее, послал на позор. Сколько раз она думала-представляла, как погибнет вместе или рядом с ним — от пули или от разрыва мины. Но всегда вместе — это казалось главным, потому что любила его. Да вот получилось, что он посылал ее губить их любовь, да и ее тоже.
А может, он считает это и правильно, все-таки мужчина и к тому же командир отряда. Сколько он может спасать, заступаться, оберегать ее на этой ужасной войне? Не достаточно ли того, что уже спас ее однажды, когда подорвали состав на разъезде… Было предзимье, выпал первый снежок. Пятеро подрывников забрели в их крайнюю в поселке хату, где Зина с родителями и младшим братишкой жили с довоенного времени. Ребятам надо было обождать до полуночи, и они расположились в хате. Мама кормила их картошкой с салом, но они ели мало, курили и заметно волновались. Лишь один, старший, подмигивал ей смешливо, и Зина недоумевала: с чего бы так? Когда уходили ночью, он же сказал Зине, что лучше ей здесь завтра не быть, куда-нибудь отлучиться — к родне или подружке. И она послушалась, ушла к соседке. Утром на разъезд прикатила дрезина с жандармами, те быстро окружили хату, забрали родителей, братика. А она, давясь плачем, смотрела через окно соседки и ничего не могла. Неделю спустя, когда эти снова пришли на разъезд, она ушла с ними в лес, Федор не оставил ее.
Но ведь и она его не оставила, не убежала утром, хотя и могла это сделать. Но и не могла, потому что увидела, как он с простреленной ногой свалился в крапиву. Так почему же он здесь отвернулся от нее? “Слезь”, — она и слезла. Потому что была убита одним этим его словом.
Она не противилась и не защищалась, когда полицай навалился на нее и захрапел, словно бугай на случке, ей было уже все безразлично, только больно и гадко. Правда, он скоро и отвалился, а она, сев на траве, тупо глядела перед собой. Не знала, что этот бугай скажет, или, может, застрелит ее… Пускай бы стрелял, только поскорее отошел от нее с этой своей потной, тошнотворной вонью. Но он не торопился ни стрелять ни уходить, — подтянул штаны, поднял с земли винтовку. Не смотрел на нее, как и она старалась не глядеть на него и видела только знакомые пыльные сапоги Федора. Когда он отошел поодаль, она все сидела в растерянности, не зная, что делать, и тогда услышала:
— Эй, Шкутенок, иди! Твоя очередь! — крикнул полицай, затягивая на штанах ремень и направляясь к дороге.
Эти слова будто пронзили ее — еще и этот! И этот сопляк тоже… Она невольно попыталась подняться, прежде чем Шкутенок перепрыгнет канаву, но тот почему-то медлил. И вдруг, молча вскинув винтовку, выстрелил. Показалось — в нее, но полицай у канавы дернулся и молча осел в пыльный бурьян.