— Не падайте духом, мадмуазель. — Молодой человек обвел глазами пассажиров, и взгляд его остановился на Шелтоне. — Впрочем, пока что ваше положение кажется мне безвыходным.
— Ах, мосье, — вздохнула девушка, и хотя было ясно, что никто, кроме Шелтона, не понимает, о чем они говорят, в купе все же почувствовался холодок.
— Я был бы рад помочь вам, — сказал молодой иностранец, — но, к сожалению… — Он пожал плечами и снова перевел взгляд на Шелтона.
Тот сунул руку в карман.
— Могу я быть чем-нибудь полезен? — спросил он по-английски.
— Конечно, сэр. Вы могли бы оказать величайшую услугу этой молодой леди, одолжив ей денег на билет.
Шелтон вытащил соверен. Молодой человек взял его и, передавая девушке, воскликнул:
— Тысяча благодарностей! Voila une belle action! [41]
Тут на Шелтона напали сомнения, всегда сопутствующие случайной благотворительности; ему было стыдно, что у него возникли подобные сомнения, и было бы стыдно, если бы они не возникли; он украдкой посматривал на иностранца, который говорил теперь с девушкой на неизвестном Шелтону языке. Иностранец этот выглядел настоящим оборванцем, но выражение его лица говорило о тонком, остром уме и силе воли, какие редко можно обнаружить на лице заурядного человека; переведя взгляд на других пассажиров, Шелтон уловил на их лицах своеобразное сочетание презрительного возмущения и любопытства. Откинувшись назад и полузакрыв глаза, он попытался определить то новое, что появилось в атмосфере их купе. Ни в выражении лиц, ни в поведении его соседей не было ничего такого, к чему можно было бы придраться и что можно было бы втайне осудить, и это озадачивало его. Они продолжали беседовать с удивительным, чуть нарочитым бесстрастием, и все же Шелтон твердо знал, словно услышал по секрету от каждого, что этот подозрительный эпизод вывел их из состояния покоя. Случилось нечто противоречащее их понятиям о благопристойности, нечто опасное, мешающее им благодушествовать, и потому непростительное. Каждый по-своему проявлял неудовольствие: одни — с юмором, другие философски или презрительно, с раздражением или с насмешкой. Внезапно, словно прозрев, Шелтон понял, что и у него в глубине души притаились те же чувства. И он рассердился на своих соседей и на себя за то, что разделяет их неудовольствие. Он взглянул на пухлую, гладкую руку дамы с римским профилем. От этой холеной, белой руки веяло необычайным самодовольством и обособленностью; какая-то уверенная праведность в ее изгибе, чопорная жеманность отставленного толстого мизинца — все это приобрело совершенно необъяснимую значимость, словно олицетворение приговора, который вынесли его спутники по купе, приговора Общества, ибо Шелтон знал, что любые восемь человек, собравшиеся хотя бы в купе третьего класса, представляют собой зародыш Общества, даже если они и внушают отвращение благовоспитанному человеку.
Однако Шелтон был влюблен и недавно помолвлен, а потому у него были все основания не поддаваться чувству какого бы то ни было недовольства; перед его мысленным взором вновь возникло бесстрастное красивое лицо, быстрые движения и ослепительная улыбка той, чей образ не покидал его во все время добровольного изгнания; он достал последнее письмо своей невесты, но голос молодого иностранца, обратившегося к нему скороговоркой по-французски, заставил его поспешно спрятать конверт.
— Судя по тому, что она мне рассказала, сэр, — начал незнакомец, наклоняясь к Шелтону, чтобы девушка не могла расслышать его слов, положение ее весьма печально. Я был бы рад помочь ей, но, как видите… — Он сделал жест, и Шелтон понял, что ему пришлось, расстаться с жилетом. — Я не Ротшильд! Она приехала в Дувр с человеком, который обещал на ней жениться, а потом бросил ее. Посмотрите, — он быстрым взглядом! указал на их спутниц, отодвинувшихся подальше от француженки, — как они стараются, чтобы их одежда не коснулась ее! Это добродетельные женщины, сэр. И какая же чудесная вещь добродетель! А еще чудеснее сознавать, что обладаешь ею, особенно когда нечего бояться искушений!
Шелтон не мог удержаться от улыбки, а когда он улыбался, выражение его лица тотчас смягчалось.
— Замечали ли вы, — продолжал молодой иностранец, — что люди, которым по складу их характера и условиям жизни меньше всего подобает судить других, как раз и выступают обычно в роли судей? Суждения Общества всегда бывают детски наивными, потому что оно состоит в основном из людей, которым никогда не приходилось солоно. И потом те, у кого есть деньги, рискуют лишиться своих капиталов, если они перестанут считать неимущих мошенниками и идиотами.
Шелтона поразило это стремление бедно одетого юноши поделиться с ним, человеком совсем незнакомым, своими умозаключениями, поразило и то, что этот юноша так оригинально выразил его собственные затаенные мысли. Поддавшись странному обаянию незнакомца, Шелтон перестал раздумывать над необычностью создавшегося положения.
— Вы, вероятно, приезжий? — спросил он.
— Я уже семь месяцев в Англии, но до сих пор еще не бывал в Лондоне, ответил тот. — Я рассчитываю найти себе там полезное применение — давно пора! — На секунду губы его тронула горькая и вместе с тем жалостная улыбка. — Не я буду виноват, если мне не повезет. Вы англичанин, сэр?
Шелтон кивнул.
— Простите, что я спрашиваю вас об этом. В вашем тоне я не слышу того, что замечал почти у всех англичан: особого… — comment cela s'appelle? [42] — апломба, в котором проявляется одно из величайших достоинств вашей нации.
— Какое же это? — с улыбкой опросил Шелтон.
— Самодовольство, — ответил молодой иностранец.
— Самодовольство! — повторил Шелтон. — И вы называете это великим достоинством?
— Вернее, мосье, я назвал бы это серьезным недостатком народа, который всегда был великим. Вы, несомненно, самая культурная нация на земле, и это обстоятельство вас несколько испортило. Будь я английским проповедником, я стремился бы прежде всего доказать вам всю никчемность вашего самодовольства.
Шелтон откинулся на спинку скамьи и стал обдумывать это дерзкое замечание.
— Гм, — проговорил он наконец, — ваши проповеди едва ли пользовались бы успехом. Не думаю, чтобы мы были самоувереннее какой-либо другой нации.
Иностранец вздохнул, как бы соглашаясь с этим мнением.
— Это действительно довольно распространенная болезнь, — сказал он. Посмотрите на них. — И он быстрым взглядом указал на сидевших в купе пассажиров, обычных, заурядных людей. — Что дает им право кичиться своей добродетелью и отворачивать нос от тех, кто живет иначе, чем они? Впрочем, вон тот старик земледелец, пожалуй, не такой: он вообще никогда не думает; зато посмотрите на эту пару: как они увлеклись своей глупой болтовней о ценах на хмель, о видах на урожай картофеля, о проделках какого-то Джорджа и о тысяче подобных мелочей! Взгляните на их лица! Я ведь сам из буржуа, и я вас спрашиваю: проявили ли эти люди хоть раз такие качества, которые давали бы им право гладить себя по головке? Куда там! Они знают только, как растить картошку; и все непонятное внушает им ужас и презрение. А таких миллионы! Voila la societe! [43] Этим людям свойственно одно: трусость! Я воспитывался у иезуитов, — заметил он в заключение, — они научили меня, как надо думать.
При обычных обстоятельствах Шелтон, следуя правилам хорошего тона, произнес бы: «Ах, вот как!» — и уткнулся бы носом в спасительные страницы «Дейли телеграф». Но сейчас, повинуясь непонятному побуждению, он взглянул на молодого человека и спросил:
— Почему вы говорите все это именно мне?
Бродяга — ибо, если судить по его башмакам, он вряд ли мог быть кем-либо иным — минуту помедлил и затем, словно решившись говорить правду, ответил:
— Когда вот так постранствуешь по свету, как я, появляется особый инстинкт, который подсказывает, кого следует выбирать в собеседники и каким тоном с ним разговаривать. Все в жизни диктуется необходимостью, и, если хочешь жить, нужно научиться всем этим премудростям, иначе пропадешь.