Дама взглянула на мужа. В ее безмятежных серых глазах сквозила спокойная привязанность собственницы, и отблеск этого законного чувства освещал ее лицо, слегка покрасневшее от ветра. Муж тоже посмотрел на нее спокойным, деловитым, покровительственным взглядом. Как они похожи друг на друга! Он выглядит, конечно, так же, когда подходит к ней вечером в белоснежной рубашке и просит поправить ему белый галстук; так же выглядит и она, стоя перед трюмо и застегивая на шее подаренное им колье. Спокойные, благодушные собственники! Шелтон обогнал их и пошел следом за другой, менее изысканной парой, все поведение которой говорило о взаимной неприязни, столь же несомненной и естественной, как и безмятежное согласие и любовь первой пары. Впрочем, неприязнь эта тоже была вполне благопристойным чувством и вызвала в Шелтоне примерно такие же ощущения. Словом, замкнутый круг: пара за парой, и все одинаковые, — казалось, что стучишься в наглухо заколоченную дверь. Толпа была безлика — все гладко и плоско, как картон. Люди погрязли в житейской трясине: ни одна нога не торчит из этой топи, ни одна голая мокрая рука не тянется к небесам; лавочники, аристократы, рабочие, чиновники — все выглядят одинаково респектабельно. Да и у самого Шелтона вид не менее респектабельный, чем у любого из них.
В таком подавленном! настроении Шелтон вернулся к себе и, поддавшись минутному порыву, как это бывало с ним всякий раз, когда он собирался совершить что-либо неразумное, схватил перо, чтобы поделиться с Антонией хотя бы частью своих дум.
«…Какие все мы мелочные, дорогая! Да, вот то слово, которое может служить нам характеристикой: все мы убоги — и герцоги и мусорщики — убоги, как черви! Оградить свою собственность и свой покой от всяких посягательств, проявлять сочувствие умеренно, лишь настолько, чтобы это не повредило нам самим, — вот предел наших стремлений! В людях есть что-то крайне отталкивающее, и чем они высоконравственнее, тем более отталкивающими они мне кажутся…»
Он на минуту задумался, покусывая перо. Пожалуй, любой из его знакомых, увидев эти строки, посоветовал бы ему сходить к врачу. Ну, разве земля может вертеться, разве общество может существовать без здравого смысла, практицизма и душевной черствости?
Шелтон взглянул в открытое окно. Внизу, на улице, стояла коляска, и лакей прикрывал пледом колени сидевшей в ней дамы, — их лица, которые отчетливо видны были Шелтону, своей чинной неподвижностью напоминали части хорошо смазанной машины.
Он встал и начал ходить взад и вперед по комнате. Он жил на небольшой площади, примыкавшей к Белгрэвии [48] в квартире, где ничто не менялось со смерти его отца, сделавшей Шелтона состоятельным человеком. Шелтон выбрал ее в свое время из-за удачного местоположения. Комнаты были обставлены крайне разностильно; они не казались голыми, но при более внимательном осмотре обнаруживалось, что в каждом предмете обстановки есть какой-нибудь изъян и что ни один из них, по-видимому, не пользуется особой любовью владельца. Все его вещи были подарками или случайными приобретениями — первым, что в минуту крайней необходимости попадалось ему в магазине. В комнате, конечно, не было грязно, но на всем, лежал легкий слой пыли, как обычно бывает в квартирах людей, которые никогда не выговаривают прислуге. А самое главное — ничто не указывало на пристрастие их владельца к чему бы то ни было.
Через три дня Шелтон получил ответ от Антонии;
«…Вы пишете: «…чем люди высоконравственнее, тем более отталкивающими они мне кажутся». Я не вполне понимаю, что Вы хотите этим сказать. Разве не нравственность делает человека совершенным? Я не признаю безнравственных людей. Прочитав Ваше письмо, я почувствовала себя такой несчастной, — пришлось для утешения сесть за противный рояль. Последнее время великолепно поиграла в теннис, наконец-то стал получаться удар слева. Урра!»
С той же почтой Шелтон получил записку, написанную твердым почерком:
«Здравствуй, Грач! (Так звали Шелтона в университете.)
Жена на несколько дней уехала к своим, и я остался en garcon [49]. Если тебе нечего делать, заходи часов в семь, пообедаем, а потом пойдем в театр. Я не видел тебя целую вечность.
Искренне твой Б. М. Хэлидом».
Шелтон сразу решил, что ему нечего делать, ибо очень любил обеды, которые с редким умением устрани вал его друг Хэлидом. И вот в семь часов он отправился на Честер-сквер. Шелтон застал своего друга в кабинете: при свете электрической лампы Хэлидом читал Мэтью Арнольда. Стены комнаты были увешаны дорогими гравюрами; подбор их говорил об устойчивом и безошибочном вкусе хозяина; во всем — начиная с резьбы на камине и кончая переплетами книг, начиная с изумительно раскрашенных пенковых трубок и кончая филигранными ручками каминных щипцов, — во всем чувствовались роскошь без претензий, порядок и какая-то утонченность, все указывало на продуманный, строго размеренный уклад жизни. Все в этой комнате было тщательно подобрано. Хозяин поднялся навстречу Шелтону. Это был представительный брюнет, гладко выбритый, с орлиным носом и красивыми глазами; держался он внушительно, с сознанием собственного достоинства, проистекавшего из уверенности в своей правоте.
Взяв Шелтона за лацкан фрака, он притянул его поближе к лампе и, слегка улыбаясь, оглядел его.
— Рад тебя видеть, старина! А знаешь, ты мне даже нравишься с бородой, — заявил он с грубоватой прямолинейностью. Эта фраза наглядно доказывала его способность всегда и обо всем иметь собственные суждения, способность, неизменно восхищавшую Шелтона.
Хэлидом не извинился за скромность обеда, который состоял из восьми блюд и вин трех сортов, подавался дворецким совместно с лакеем и был столь же изысканным, как и вся обстановка; впрочем, Хэлидом никогда и ни в чем не извинялся, а если и делал это, то с той же веселой грубоватостью, которая была куда хуже самого проступка. Он высказывал свое одобрение или неодобрение мягко, но неоспоримо и веско, и эта его манера казалась Шелтону смешной и одновременно принижающей собеседника, но то ли потому, что эгоизм его друга был таким человеческим, здоровым! и глубоко укоренившимся, то ли просто потому, что они долго не виделись, Шелтона не раздражала смесь противоречивых чувств, которые возбуждал в нем Хэлидом.
— Кстати, поздравляю тебя, старина, — сказал Хэлидом, когда они ехали в театр: он никогда не поздравлял с вульгарной торопливостью, она не была ему свойственна. — Деннанты — очень приятные люди.
Шелтону показалось, что к его выбору приложили печать.
— Где вы намерены поселиться? Вам следовало бы обосноваться в городе и жить где-нибудь поблизости от нас. Тут можно купить великолепнейший особняк. Вообще район тут великолепный. Ты бросил адвокатуру? Но ведь что-то нужно же делать. Безделье погубит тебя. Вот что, Грач: ты должен выставить свою кандидатуру в совет графства.
Шелтон ничего не успел ответить, так как в эту минуту они подъехали к театру и с великим трудом пробрались к своим местам в партере. До начала спектакля еще оставалось время, и Шелтон успел оглядеть своих соседей. Рядом с ним оказалась дама, с отменной щедростью выставлявшая напоказ полные, пышущие здоровьем плечи; дальше сидел ее муж — краснощекий, лысый, с обвисшими бурыми усами, а за ним — двое мужчин, которых Шелтон знал по Итону. Один из них был темноволосый, с гладко выбритым обветренным лицом; маленький рот с выпирающей вперед верхней губой и настороженные глаза, прикрытые тяжелыми веками, придавали его лицу решительное и насмешливое выражение. Все в нем, казалось, говорило: «Эге, дружище, я держу тебя за хвост!» — как если бы он всю жизнь только и делал, что охотился на лисиц. Рачьи глаза другого были устремлены на Шелтона с какой-то раздражающей усмешкой; густые волосы, расчесанные на прямой пробор и приглаженные мокрой щеткой, аккуратно подстриженные усы и восхитительный жилет — все говорило о том, что это денди, презирающий женщин, Со своих школьных товарищей Шелтон перевел взгляд на Хэлидома, который откашлялся и теперь сидел, глядя прямо перед собой, на занавес. И Шелтон вспомнил слова Антонии: «Я не признаю безнравственных людей». Что ж, эти люди были бесспорно высоконравственны: они словно бросали вызов природе, отказываясь принять от нее что-либо, кроме нравственности. В эту минуту занавес взвился.