— Откуда вы это взяли? — спросил Шелтон, чувствуя, что наступил решающий момент.

— Видите ли, дорогой мой сэр, не каждый в этом мире так хорошо все понимает, как вы, и не все, как вы, свободны от предрассудков; и хотя ваши друзья были необычайно добры ко мне, положение мое здесь ложное: я стесняю их; и в этом нет ничего странного, если вспомнить, чем я был до сих пор и что им известна моя история.

— Но только не от меня, — поспешил вставить Шелтон, — потому что я и сам ее не знаю.

— Они чувствуют, что я не их поля ягода, и одного этого уже вполне достаточно, — сказал бродяга. — Они не могут измениться, но и я тоже не могу. Мне никогда не улыбалась роль незваного гостя.

Шелтон отвернулся к окну и стал всматриваться в темноту сада; он никогда не сможет до конца понять этого человека, такого деликатного и вместе с тем такого циничного; и ему пришло в голову — не подавил ли в себе Ферран желание сказать: «Ведь и вы вздохнете свободно, когда я уеду отсюда»!

— Что ж, — сказал наконец Шелтон. — Раз решили ехать, — значит, решили, делать нечего. Когда же вы отправляетесь в путь?

— Я договорился с одним человеком, чтобы он отнес мои вещи к утреннему поезду. Мне кажется, что лучше не прощаться. Вместо этого я написал письмо вот оно. Я не запечатал его, чтобы вы могли прочесть, если захотите.

— Значит, я вас больше не увижу? — спросил Шелтон. Ему стало легко, и грустно, и жаль расставаться с Ферраном.

Ферран украдкой вытер руку и протянул ее Шелтону.

— Я всегда буду помнить, что вы для меня сделали, — сказал он.

— Смотрите, не забывайте писать, — сказал Шелтон.

— Да, да… — Лицо Феррана как-то странно передернулось. — Вы не знаете, как важно иметь человека, которому можно писать: это придает мужества. Надеюсь, наша переписка не скоро оборвется.

«Еще бы ты не надеялся», — угрюмо подумал Шелтон.

— И я прошу вас помнить, что я никогда и ни о чем вас не просил, сказал Ферран. — Бесконечно вам благодарен. Прощайте!

Он еще раз стиснул влажной рукой руку своего покровителя и вышел; Шелтон почувствовал, что к горлу его подкатил комок. «И я прошу вас помнить, что я никогда и ни о чем вас не просил…» Слова эти звучали немного странно, и Шелтон стал припоминать все подробности их необычайного знакомства. В самом деле, за все это время молодой человек, в сущности, ни разу ни о чем не просил его. Шелтон сел на кровать и стал читать письмо. Оно было написано по-французски:

«Сударыня (писал Ферран), мне будет невыносимо тяжело, если Вы сочтете, что я отплатил черной неблагодарностью за всю Вашу доброту. К несчастью, в жизни моей произошел критический перелом, и я вынужден покинуть Ваш гостеприимный кров. В жизни любого из нас, как Вам известно, бывают минуты, когда человек не властен управлять своими поступками. Я знаю, Вы не взыщете с меня за то, что я не вдаюсь в подробности и не поясняю, что именно причиняет мне такое огорчение и, самое главное, дает Вам повод обвинить меня в неблагодарности, которая, поверьте, сударыня, отнюдь мне не свойственна. Я прекрасно понимаю, что поступаю невежливо, покидая Ваш дом, даже не повидавшись с Вами и не выразив лично мою глубокую признательность, но, вспомнив, как трудно мне подчиниться обстоятельствам и расстаться со всем, что так украшает домашний очаг, Вы простите мою слабость… Те, кто подобно мне, шагает по жизни с открытыми глазами, знают, что люди, наделенные богатством, имеют право смотреть сверху вниз на других людей, которые ни по деньгам, ни по воспитанию не могут занимать равное с ними положение. Я далек от того, чтобы оспаривать это естественное и благое право, ибо, если бы между людьми не было никакой разницы, если бы не было высших и низших и на свете не существовало бы совершенно особой расы — людей благородного происхождения и благородного воспитания, остальные люди не знали бы какому примеру должно следовать в жизни, у них не было бы якоря, который они могли бы бросить в глубины безбрежного моря радостей и невзгод, где все мы носимся по воле волн. Вот потому-то, сударыня, я и почитаю за особое счастье, что в этом горестном странствии, именуемом жизнью, на мою долю выпало несколько минут отдыха под древом благоденствия. Иметь возможность хотя бы час посидеть под этим древом и видеть, как мимо бредут скитальцы в лохмотьях и с израненными ногами, скитальцы, которые, несмотря ни на что, сударыня, сохранили в сердце любовь к жизни, противозаконную любовь, опьяняющую, словно воздух пустыни, — если верить путешественникам, — иметь возможность просидеть так хотя бы час и с улыбкой следить глазами за бесконечной вереницей этих скитальцев, хромых и убогих, обремененных тяжким грузом заслуженных бедствий, — вы не можете даже представить себе, сударыня, какое это было для меня утешение. Что бы там ни говорили, а очень приятно видеть страдания других, когда сам благоденствуешь: это так согревает душу.

Я пишу эти строки и вспоминаю, что сам когда-то имел возможность жить в завидном благополучии, и, как Вы можете предположить, сударыня, сейчас я проклинаю себя за то, что у меня хватило храбрости преступить границы этого чудесного, безмятежного состояния. И все же случалось, что я спрашивал себя: «Действительно ли мы чем-то отличаемся от людей имущих, — мы, вольные полевые пташки, с особенным взглядом на жизнь, нерожденным нашими страданиями и необходимостью вечно заботиться о хлебе насущном; мы, кто знает, что человеческое сердце не всегда руководствуется только расчетом или правилами прописной морали, — действительно ли мы чем-то отличаемся от них?» Со стыдом признаюсь, что я задавал себе этот еретический вопрос. Но сейчас, после четырех недель, которые я имел счастье провести под Вашим кровом, я вижу, как глубоко ошибался, когда терзал себя такими сомнениями. Для меня большое счастье, что я сумел раз и навсегда решить эту проблему, ибо не в моем характере жить с закрытыми глазами и не иметь определенных суждений или судить неправильно — о столь важных психологических вопросах. Да, сударыня, продолжайте пребывать в счастливой уверенности, что разница эта существует, и она огромна, и что я отныне буду неукоснительно с нею считаться. Ибо, поверьте, сударыня, для высшего общества будет великим бедствием, если люди Вашего круга начнут понимать оборотную сторону жизни бескрайнюю, как равнина, и горькую, как вода в море, черную, ясак обуглившийся труп, b все же более свободную, чем птица, взмывающая ввысь, ту жизнь, которая, по справедливости, пока недоступна их пониманию. Да, сударыня, поверьте, это страшнейшая в мире опасность, которой должны как огня избегать все те, кто входит в Ваш самый высокопоставленный, самый уважаемый круг, именуемый «высшим обществом».

Из всего сказанного Вы поймете, как трудно мне пускаться в путь. Я навсегда сохраню к Вам! самые лучшие чувства. С глубоким почтением к Вам и Вашему милому семейству и искренней, хотя и неумело выраженной благодарностью

остаюсь, сударыня,

преданный Вам Луи Ферран».

Первым побуждением Шелтона было разорвать письмо, но, подумав, он решил, что не имеет права это сделать. Вспомнив к тому же, что миссис Деннант знает французский язык лишь очень поверхностно, он почувствовал уверенность, что ей никогда не понять тонких намеков молодого иностранца. Он вложил письмо в конверт и лег спать, все еще чувствуя на себе взгляд Феррана.

И тем не менее Шелтону было очень не по себе, когда, отослав рано утром письмо с лакеем, он спустился вниз к завтраку. Миссис Деннант сидела за австрийским кофейником, наполненным французским кофе; опустив четыре яйца в немецкую кастрюльку, она повернулась к Шелтону, приветствуя его ласковой улыбкой.

— Доброе утро, Дик. Хотите яйцо? — спросила она, беря пятое яйцо с тарелки.

— Нет, благодарю вас, — ответил Шелтон и, сделав общий поклон, сел.

Он немного запоздал; за столом шел оживленный разговор.

— Дорогая моя, у тебя нет никаких шансов выиграть, — говорил мистер Деннант своей младшей дочери, — Ну ни малейших!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: