Стояла нестерпимая жара, и окна были распахнуты настежь; за окнами лежал сад, окутанный густою мягкой тьмой, в которой вырисовывались черные, как смоль, силуэты деревьев. Воздух был неподвижен, ни малейшее дуновение не колебало пламени свечей в канделябрах, только две большие бабочки, испугавшись душной мглы за окном, влетели в комнату и теперь кружились вокруг огней, над головами обедающих. Одна из них, опалив крылышки, упала на блюдо с фруктами и была тотчас извлечена оттуда, а другая, увертываясь от салфеток и словно насмехаясь над усилиями лакеев, продолжала бесшумно описывать над столом неровные круги, пока Шелтон не встал и не поймал ее. Он подошел к двери на балкон и выпустил бабочку в темноту; воздух, пахнувший ему в лицо, был тяжел и душен. По знаку мистера Деннанта задернули тюлевые занавески, висевшие на окнах, и словно в благодарность за эту защиту, за эту прозрачную стену, отделившую их от грозных сил природы, гости оживленно заговорили. Это был один из тех вечеров, какие наступают летом после безоблачной погоды, страшный вечер, когда удушающую жару и молчание нарушает лишь отдаленный рокот, раздающийся где-то низко, над самой землей, словно то ворчат и негодуют все мрачные силы мира, — один из тех вечеров, когда все живое задыхается и угрожающие раскаты бывают так жутки, что кажется оправданной человеческая трусость. Наконец дамы встали и удалились. Круглый обеденный стол розового дерева, без скатерти, украшенный цветами и серебром, напоминал осенний пруд, темная, маслянистая поверхность которого, освещенная лучами заходящего солнца, пестрит багряными и золотыми листьями; над столом низко нависло облако табачного дыма, словно туман над водой после заката. Между Шелтоном и его соседом завязался разговор об английском характере.
— Мы, англичане, разучились жить, — сказал Шелтон. — Удовольствия для нас — утраченное искусство. Мы не пьем, мы стыдимся любви, а что до красоты, то мы перестали ее замечать. Вместо этого у нас есть деньги; но что пользы в деньгах, когда мы не умеем их тратить? — Раззадоренный улыбкой соседа, он добавил: — Что же касается умственной деятельности, то мы слишком много думаем о том, что думают наши соседи, и потому уж вовсе ни о чем не думаем! Вам никогда не приходилось наблюдать за иностранцем, который слушает англичанина? У нас вошло в привычку смотреть на иностранцев сверху вниз, но наше презрение к ним ничто по сравнению с тем презрением, какое они питают к нам. И они абсолютно правы! К тому же мы лишены вкуса! Что толку в богатстве, когда не умеешь им пользоваться?
— Это оригинально, — сказал его сосед. — И, пожалуй, здесь есть известная доля истины… Вы обратили внимаете, недавно в газете писали о старике Хорнблауэре? Он оставил после себя портвейн тысяча восемьсот двадцатого года, который оценили по гинее за бутылку. А когда тот, кто купил этот портвейн, стал откупоривать его, бедняга обнаружил, что в одиннадцати бутылках из двенадцати оно совсем потеряло букет. Ха-ха-ха!.. А вот это вино — неплохое, ничего не скажешь, — И он допил свой бокал.
— Да, — согласился с ним Шелтон.
Когда все встали, чтобы присоединиться к дамам, Шелтон ускользнул в сад.
Ему показалось, будто он попал в жарко натопленную баню. В воздухе стоял тяжелый, зловещий, чувственный аромат, словно внезапно распустились неведомые цветы любви. Шелтон остановился, жадно вдыхая его. Нагнувшись, он провел рукой по траве, — она была сухая, словно насыщенная электричеством. Тут он увидел четыре бледные большие лилии, они светились во тьме, и от них-то и исходил этот аромат. Цветы, казалось, тянулись к нему из темноты, подставляя свои лепестки для поцелуя. Он резко выпрямился и вошел в дом.
Гости уже разъезжались, когда Шелтон, все время наблюдавший за Антонией, увидел, как она скользнула из гостиной в сад. Он следил взглядом за белым пятном ее платья, пока она шла по лужайке, но как только она ступила под тень деревьев, он потерял ее из виду; поспешно оглянувшись, чтобы убедиться, что никто не наблюдает за ним, Шелтон тоже вышел в сад. Душная мгла охватила его. Он глубоко вдохнул эту мглу, словно то был самый чистый горный воздух, и, мягко ступая по траве, направился к каменному дубу. Губы его пересохли, сердце мучительно стучало. Вдали перестало греметь; в жарком воздухе Шелтон вдруг ощутил холодную струю. Он подумал: «Вот теперь гроза уже совсем близко», и тихо подошел к дереву. Антония лежала в гамаке, слегка покачиваясь под легкий скрип ветки; она казалась белым пятном среди царившей под деревом тьмы. Шелтон затаил дыхание. Антония не слышала его шагов. Бесшумно обойдя дерево, он остановился совсем рядом с нею. «Не надо ее пугать», — подумал он.
— Антония!
В гамаке что-то шевельнулось, но ответа не последовало. Он стоял, наклонясь над ней, но даже и сейчас не мог различить ее лица. Он только чувствовал, как что-то живое дышит близко-близко от него, что-то теплое и мягкое. И он снова прошептал:
— Антония!..
И снова никакого ответа. Страх и бешенство охватило Шелтона. Он не слышал больше ее дыхания, даже ветка перестала скрипеть. Что происходит в душе этого живого существа, которое молчит тут, совсем рядом с ним? А потом он снова услышал ее дыхание, быстрое и испуганное, как трепет птички: миг и перед Шелтоном был пустой гамак.
Он стоял у пустого гамака, пока не почувствовал, что не в силах больше томиться в неизвестности. Когда он пересекал лужайку, зигзаг молнии вдруг прорезал небо, дождь окатил его с головы до ног, и раздался оглушительный удар грома.
Шелтон направился было в курительную, но у дверей раздумал, повернул к себе в комнату и, войдя, тотчас бросился на кровать. Долгие раскаты грома следовали один за другим; вспышки молнии выхватывали предметы из темноты, придавая им жуткую отчетливость, отнимая у них всякое сходство с тем, на что они должны быть похожи, лишая их всякой целесообразности, осязаемости, реальности, словно это были скелеты, — не вещи, а только их понятия, столь же неприглядные, как обнаженные нервы и сухожилия на препарированной и сохраняемой в спирту ноге. Звук дождя, хлеставшего по стенам дома, мешал Шелтону собраться с мыслями. Он встал, чтобы закрыть окна, потом снова подошел к постели и бросился на нее ничком. Он пролежал в каком-то оцепенении до тех пор, пока не прошла гроза, а когда раскаты грома стали постепенно затихать вдали, он встал. Тут только он увидел что-то белое под дверью.
Это была записка:
«Я ошиблась. Пожалуйста, простите меня и уезжайте.
Антония».
ГЛАВА XXXII
ОДИНОЧЕСТВО
Прочитав записку, Шелтон положил ее на туалетный столик рядом с запонками и, посмотрев на себя в зеркало, расхохотался. Но смех скоро застыл у него на губах; он бросился на кровать и зарылся лицом в подушки. Так, наполовину одетый, он пролежал всю ночь, а на рассвете встал, по-прежнему не зная, что ему делать. Только в одном он был твердо убежден — ему не следует встречаться с Антонией.
Наконец он написал записку:
«Я не спал всю ночь из-за зубной боли, и мне кажется наиболее благоразумным немедленно отправиться в город к дантисту. Если зуб надо вырвать, то чем скорее это будет сделано, тем лучше».
Он адресовал записку миссис Деннант и оставил ее у себя на столе. Потом снова бросился на кровать и на сей раз задремал.
Проснулся он внезапно, как будто его толкнули, оделся и тихо вышел. Он вдруг подумал, что уходит из этого дома совсем так же, как ушел Ферран. И у него мелькнула мысль: «Теперь мы оба отверженные».
Шелтон шел до полудня, не зная и не думая о том, куда идет; потом забрел на какое-то поле, растянулся на земле у живой изгороди и тотчас заснул.
Разбудил его шум крыльев. Стая куропаток, блестя на солнце всеми перышками, перебиралась через соседнее горчичное поле. Скоро они уселись на манер старых дев, как это водится у куропаток, и начали перекликаться.