— Мистер Стэйнфорд, не так ли? Не беспокойтесь, пожалуйста. Моя фамилия Форсайт. Вы вчера После обеда находили в дом моей сестры на Грин-стрит.
Морщины вокруг маленького рта слегка дрогнули, затем послышались слова:
— Прошу садиться.
Теперь глаза открылись — когда-то, по-видимому, они были прекрасны. Они снова сузились, и Сомс невольно подумал, что их обладатель пережил все, кроме самого себя. Он поборол минутное сомнение и продолжал:
— Я хотел задать вам один вопрос. Во время вашего визита не заметили ли вы случайно на столе табакерку? Она… э-э… пропала, и мы хотели бы установить время ее исчезновения.
Человек в кресле улыбнулся, как мог бы улыбнуться бесплотный дух.
— Что-то не помню.
С мыслью: «Она у него» — Сомс продолжал:
— Очень жаль, вещь ценили как память. Ее, без сомнения, украли. Я хотел выяснить это дело. Если б вы ее заметили, мы могли бы точно установить время пропажи… на столике, как раз где вы сидели, синяя эмаль.
Худые плечи слегка поежились, словно им не нравилась попытка возложить на них ответственность.
— К сожалению, не могу вам помочь. Я ничего не заметил, кроме очень хорошего инкрустированного столика.
«В жизни не видел такого хладнокровия, — подумал Сомс. — Интересно, сейчас она у него в кармане?»
— Вещь эта — уникум, — произнес он медленно. — Для полиции трудностей не представится. Ну что ж, большое спасибо. Простите за беспокойство. Вы, кажется, учились с моим племянником? Всего хорошего.
— Всего хорошего.
С порога Сомс незаметно оглянулся. Фигура была совершенно неподвижна, ноги все так же скрещены, бледный лоб под гладкими седеющими волосами склонился над красной книжечкой. По виду ничего не скажешь! Но вещь у него, сомнений быть не может.
Он вышел на улицу и направился к Грин-парку, испытывая очень странное чувство. Тащить, что плохо лежит! Чтобы аристократ дошел до такого! История с Элдерсоном была не из приятных, но не так печальна, как эта. Побелевшие швы прекрасного костюма, поперечные трещины на когда-то превосходных штиблетах, выцветший, идеально завязанный галстук — все это свидетельствовало о том, что внешний вид поддерживается со дня на день, впроголодь. Это угнетало Сомса. До чего же томная фигура! А что в самом деле предпринять человеку, когда у него нет денег, а работать он не может, даже если это вопрос жизни? Устыдиться своего поступка он не способен, это ясно. Нужно еще раз поговорить с Уинифрид. И, повернувшись на месте. Сомс пошел обратно в направлении Грин-стрит. При выходе из парка, на другой стороне Пикадилли, он увидел ту же томную фигуру. Она тоже направлялась в сторону Грин-стрит. Ого! Сомс пересек улицу и пошел следом. Ну и вид у этого, человека! Шествует так, словно явился в этот мир из другой эпохи, из эпохи, когда выше всего ценился внешний вид. Он чувствовал, что «этот тип» скорее расстанется с жизнью, чем выкажет интерес к чему бы то ни было. Внешний вид! Возможно ли довести презрение к чувству до такого совершенства, чтобы забыть, что такое чувство? Возможно ли, что приподнятая бровь приобретает больше значения, чем все движения ума и сердца? Шагают поношенные павлиньи перья, а павлина-то внутри и нет. Показать свои чувства — вот, может быть, единственное, чего этот человек устыдился бы. И сам немного дивясь своему таланту диагноста, Сомс не отставал от него, пока не очутился на Грин-стрит. О черт! Тот и правда шел к дому Уинифрид! «Преподнесу же я ему сюрприз», — подумал Сомс. И, прибавив шагу, он сказал, слегка задыхаясь, на самом пороге дома:
— А, мистер Стэйнфорд! Пришли вернуть табакерку?
Со вздохом, чуть-чуть опершись тростью на тротуар, фигура обернулась. Сомсу вдруг стало стыдно, точно он в темноте испугал ребенка. Неподвижное лицо с поднятыми бровями и опущенными веками было бледно до зелени, как у человека с больным сердцем; на губах пробивалась слабая улыбка. Добрых полминуты длилось молчание, потом бледные губы заговорили:
— А это смотря по тому, сколько?
Теперь Сомс окончательно задохнулся. Какая наглость!
А губы опять зашевелились:
— Можете получить за десять фунтов.
— Могу получить даром, — сказал Сомс, — стоит только позвать полисмена.
Опять улыбка.
— Этого вы не сделаете.
— Почему бы нет?
— Не принято.
— Не принято, — повторил Сомс. — Это еще почему?
В жизни не встречал ничего более бессовестного.
— Десять фунтов, — сказали губы. — Они мне очень нужны.
Сомс стоял, раскрыв глаза. Бесподобно! Человек смущен не больше, чем если бы он просил прикурить; ни один мускул не дрогнул в лице, которое, кажется, вот-вот перестанет жить. Большое искусство! Он понимал, что произносить тирады о нравственности нет никакого смысла. Оставалось либо дать десять фунтов, либо позвать полисмена. Он посмотрел в оба конца улицы.
— Нет. Ни одного не видно. Табакерка при мне. Десять фунтов.
Сомс попытался что-то сказать. Этот человек точно гипнотизировал его. И вдруг ему стало весело. Ведь нарочно не придумаешь такого положения!
— Ну, знаете ли, — сказал он, доставая две пятифунтовые бумажки, такой наглости…
Тонкая рука достала пакетик, чуть оттопыривавший боковой карман.
— Премного благодарен. Получите. Всего лучшего!
Он пошел прочь. В движениях его была все та же неподражаемая томность; он не оглядывался. Сомс стоял, зажав в руке табакерку, смотрел ему вслед.
— Да, — сказал он вслух, — теперь таких не делают. — И нажал кнопку звонка.
VII
МАЙКЛ ТЕРЗАЕТСЯ
За те восемь дней, что длилась генеральная стачка, в несколько горячечном существовании Майкла отдыхом были только часы, проведенные в палате общин, столь поглощенной измышлениями, что бы такое предпринять, что она не предпринимала ничего. У него сложилось свое мнение, как уладить конфликт; но поскольку оно сложилось только у него, результат этого никак не ощущался. Все же Майкл отмечал с глубоким удовлетворением, что день ото дня акции британского характера котируются все выше как а Англии, так и за границей, и с некоторой тревогой — что акции британских умственных способностей упали почти до пуля. Постоянная фраза мистера Блайта: «И о чем только эти… думают?» — неизменно встречала отклик у него в душе. О чем они в самом деле думают? Со своим тестем он имел на эту тему только один разговор.
Сомс взял яйцо и сказал:
— Ну, государственный бюджет провалился.
Майкл взял варенья и ответил:
— А когда вы были молоды, сэр, тогда тоже происходили такие вещи?
— Нет, — сказал Сомс, — тогда профсоюзного движения, собственно говоря, и не было.
— Многие говорят, что теперь ему конец. Что вы скажете о стачке как о средстве борьбы, сэр?
— Для самоубийства — идеально. Поразительно, как они раньше не додумались.
— Я, пожалуй, согласен, но что же тогда делать?
— Ну как же, — сказал Сомс, — ведь у них есть право голоса.
— Да, так всегда говорят. Но роль парламента, по-моему, все уменьшается: в стране сейчас есть какое-то направляющее чувство, которое и решает все вопросы раньше, чем мы успеваем добраться до них в парламенте. Возьмите хоть эту забастовку: мы здесь бессильны.
— Без правительства нельзя, — сказал Сомс.
— Без управления — безусловно. Но в парламенте мы только и делаем, что обсуждаем меры управления задним числом и без видимых результатов. Дело в том, что в наше время все слишком быстро меняется — не уследишь.
— Ну, вам виднее, — сказал Сомс. — Парламент всегда был говорильней.
И в полном неведении, что процитировал Карлейля — слишком экспансивный писатель, который в его представлении почему-то всегда ассоциировался с революцией, — он взглянул на картину Гойи и добавил:
— Мне все-таки не хотелось бы увидеть Англию без парламента. Слышали вы что-нибудь об этой рыжей молодой женщине?
— Марджори Феррар? Очень странно, как раз вчера я встретил ее на Уайтхолл. Сказала мне, что водит правительственную машину.