Я выгрузился, браво дошел, как тягловый верблюд, до дома Муравских, где Ната­ша, увидев меня с моей ношей, сказа­ла: «Ого! А где же Стас? Тебя что, никто на остановке не встретил?» А уже потом появилось и само чадо, отправленное родите­лями встречать меня с автобуса, ― остроносый, похожий на Буратино Стас приска­кал вприпрыжку, ухмыляясь до ушей: «А Вы уже здесь?! А я на остановке ждал–ждал…» И потом добавил, увидев мои рюкзаки: «Ха–ха!» Подозреваю, что это его «ха–ха» и оказало решающее влияние на наши отношения…

Стас смугл и черноволос: татарские гены подавляют в его внешности намешанную даже в большей пропорции русскую и польскую кровь. Туркмены до конца никогда не признавали в нем своего, но вполне правомерно считали, что он гораздо ближе к усредненному местному облику и больше похож на человека, чем какой‑нибудь ры­жий и белокожий, мгновенно обгорающий на солнце…

Уже много позже, во время нашего с ним совместного путешествия по Аппалачам, американцы неоднократно изумля­лись тому, что среди российских экологов каким‑то образом оказался индеец… Вот уж когда мы отвели душу в разглаголь­ствованиях об угнетенном американском пролетарии, нашедшем пристанище в «семье единой всех трудовых народов»… С узорной ленточкой на длинных черных волосах, с кулонами, в браслетах и прочих «фенечках» (он ― талантливый и самобытный художник, скульптор и вообще мастер), Стасик при этом выразительно сидел, глядя стеклян­ным взглядом в одну точку, покачиваясь и ничего не говоря…

СТАС

И юно­ша на­чал свой рассказ: «История моей жизни грустная и тягостная, а рассказ о ней длинен и утомителен…»

(Хорас­анская сказка)

«20 января. Здравствуй, Лиза!

…Похоже, что Стас ― Наташин и Игорев сынуля, становится мне все более по­стоянным полевым спутником.

Стасику пятнадцать лет. Он ― тощий остроносый подросток, но в столь юном воз­расте, к моему удивлению, уже закон­чил школу, что произошло случайно, как это бы­вает лишь в провинции, где все друг друга знают и которая не отягощена бюрократи­ей и излишними формализмами. Будучи пяти лет от роду и оказавшись у школы пер­вого сентября, ― провожал кого‑то из старших друзей на учебу, ― он устроил такой рев, что сердобольный учитель участливо спросил:

― Стасик, что же ты так плачешь?

― Учиться хочу–у-у!

― Ну так и вставай сюда со всеми вместе, чего реветь‑то…

Так что в пятнадцать лет Стас уже работает. Лаборантом в ВИРе у Наташи ― его собственной мамаши, трудясь на поприще растениеводства, подрезания кустов, че­ренков и, что меня особенно завораживает, копания «шайб» ― круглых бортиков во­круг плодовых деревьев в садах.

Убедившись в здоровом ядре его характера, я твердо решил сделать из него эко­лога и вплотную взялся за его воспита­ние. За что давеча получил основательный на­гоняй от Наташи, когда она увидела, как ее бедный сын после работы (выко­пав две­надцать шайб) тащит на хребте ржавую чугунную батарею парового отопления, а мо­сковский аспирант нахлесты­вает его сзади поощряюще–угрожающими криками: «Бе­гом! Бегом!»

На вопрос Наташи, зачем это нужно, я ответил: «Во–первых, «чтобы жизнь медом не казалась», а во–вторых, «юность мужает в борьбе»…» ― на что сам Стас робко заметил, что жизнь ему и так медом не кажется, а что касается юности, так он был бы не против продлить себе детство… После чего уже и Наташа и я цыкнули на него, чтобы он не встревал в разго­воры о том, что его не касается…

Честно говоря, меня Наташина реакция удивила, потому что физически, даже бу­дучи тощим как палка, Стас уже вполне может пройти через такое испытание; а мо­рально он возмужал и того раньше благодаря материнскому участию самой На­таши. Из чего, в свою очередь, следует, что детство у него было еще труднее, чем юность.

Ну посуди сама: застукали подростка за курением, с кем не бывает?.. Ан нет, Ната­ша усадила Стасика в его комнату и сказала, что не выпустит, пока он не выкурит всю пачку до конца. Круто? Еще как круто, учитывая, что поймали его с толь­ко что початым «Беломором». Выкурил. Конечно, вредно, но зато надолго расхотел.

А однажды он засиделся в молодежной компании зоологов в ущелье Ай–Дере. Со­бравшись к вечеру домой (следующий день был у него рабочим), он вышел голосо­вать, но транспорта не было, и он двинулся в сторону Кара–Калы пешком. Так ему и пришлось, периодически укладываясь вздремнуть, пройти к утру почти пятьдесят ки­лометров. Прошел. Стас ― кре­мень. Но Наташа ― всякому кремню кремены встре­тив утром Стасика и накормив его завтраком («Чтоб не сдох…»), она как ни в чем не бывало отправила его с лопатой на работу… Папаша Игорь лишь хмыкнул, почесав затылок, но потом тоже сказал строгим голосом: «Правильно, правильно!..»

Или как Стас вдруг меня спросил однажды:

― П–в, тебя в детстве пороли?

― Пороли один раз, а что?

― Да нет, просто забьешься потом куда‑нибудь в сарай, сидишь, даешь, сопли размазываешь, а на душе легко–о-о… Потому что грех искуплен и больше за него уже ничего не будет.

― И за что же тебя?

― Я тогда у экскаватора приводные ремни срезал…

― Ну, за такое и убить могли…

― Вот я и говорю ― сидишь, ноешь, а на душе легко–о-о…

― Отвыкай, Чучело… Больше так не будет. Теперь пороть будут реже. А если и выпорют когда, то от этого уже не по­легчает, а будет вдвое хуже: самому от себя за сделанное плюс порка… ― Я рассуждаю, щедро делясь жизненным опы­том двадца­тидвухлетнего аксакала…

Когда я возвращаюсь из поля, то часто нахожу у себя на столе нарисованные Ста­сом картинки на околоорнитологиче­ские и прочие полевые темы ― юноше нельзя отказать в остроумии и владении пером.

Или он может съесть без хлеба два килограмма колбасы. Ты можешь? Вот. И я не могу. А он может.

И еще Стас обладает удивительной способностью: придя после работы и плюхнув­шись на диван, через некоторое время он засыпает с ангельски–блаженным лицом, держа на весу в одной руке открытую книжку, а в другой ― надкусанную хур­му».

Год за годом Стас работал со мной в поле и, выступая частенько в роли проводни­ка–аборигена, традиционно сопрово­ждающего изнеженного белого путешественни­ка, неизменно оказывался действующим лицом бесчисленных приключений, напол­нявших нашу жизнь.

Когда он срывал с дичка в горах еще даже отдаленно не созревшую (почти завязь) алычу и не моргнув глазом начинал ее уплетать, мне от одного вида этого трогатель­ного зрелища уже нужно было вызывать врача.

В ту пору он обладал и другими, не менее яркими, достоинствами аборигена, так что скучно нам не было. Подозреваю, что со стороны мы порой смотрелись странно. Например, когда, устав во время маршрута, кричали для самостимуляции на два го­лоса ишаком… Здесь я должен объясниться.

КРИК ОСЛА

Ишакам… доставл­яет велич­айшее удо­вольствие, и они всячес­ки по это­му слу­чаю выраж­ают свой вос­торг: ре­вут, как иери­хонские тру­бы, взвизгиваю­т, пи­щат, строят умильные и блаженные глаза, скалят зубы и т. п.

(Н. Л. Зарудн­ый, 1901)

Муки жиз­ни беспощадн­ой, боль лю­бви неразделенн­ой, ―

Как спи­на твоя вынос­ит эти тяжес­ти, влюбленн­ый?..

(Хорас­анская сказка)

«5 февраля…. Крик осла ― это песня, поэма, рапсодия, начинающаяся приглу­шенным вступлением, когда животное, полуприкрыв глаза и раздувая бока, начинает часто дышать, набирая воздух и накачивая в себя вдохновение.

Затем, после секундной паузы, подготавливающей апофеоз этого таинства, идет собственно крик, в экстазе постепенно нарастающий по мощи до раскатистого икаю­щего вопля (как раз то, что упрощенно–выхолощенно передается традицион­ным «иа–иа»).

После этого следует умиротворенное фыркающее заключение, прокатывающееся на долгом выдохе мягкой волной из‑под теплого замшевого носа. Завершая его и по­шамкав напоследок губами, ослик из вдохновенного художника, поэта, актера или любовника вновь превращается в безответное вьючное животное с полуприкрытыми белыми ресницами без­различными глазами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: