Двери, ведущие из тамбура в комнату, тоже надо было обивать войлоком. За много лет дерево ссохлось, и теперь стоило лишь провести ладонью вдоль дверных зазоров, чтобы почувствовать вкрадчивый напор холодного воздуха. В детстве я часто болел бронхитом, и сейчас мне вдруг тревожно захотелось покашлять. Я покашлял и подумал: действительно, неудачно это получилось, что мальчишка родился зимой. Я прошел в нашу с Иркой комнату и стал прикидывать, куда мы поставим детскую кровать. Сама кроватка, разобранная — отдельно сетка, отдельно спинка, — свежевыкрашенная, стояла тут же. Наверно, Муля сегодня внесла ее из пристройки в комнату. На этой кровати спали еще Ирка и Женька, и теперь Муля подновила ее белой краской.

Наша комната самая теплая в доме, но и в нашей комнате не было настоящего места для детской кроватки. Мы с Иркой уже десять раз прикидывали, и я теперь прикидывал в одиннадцатый раз: стена с окнами исключается, наружная стена без окон тоже не годится — слишком холодная и сырая. Поставить кровать ближе к печке — пацан будет задыхаться от жары, ближе к улице — простудится…

Я примерял, куда поставить кроватку, и думал о том, какое имя дать сыну. Я чувствовал себя виноватым перед Николаем, своим отцом, и перед Николаем, Мулиным мужем, мне казалось, что я их в чем-то предаю, но страх за жизнь сына — с этого, наверно, и начинается родительская любовь — был во мне уже слишком силен, и я не хотел давать сыну имя Николай. А между тем никакие другие имена мне не нравились. Слава, Сережа, Геннадий, Виталий — все они не вызывали во мне никакого отклика, все они были для меня безличны. Имя Николай я любил, это имя было составной частью моего имени, моим прошлым, но в этом прошлом было слишком много тяжелого. Слишком много. И я решил, что предпочту любое безличное имя имени, которое я люблю. Я даже почувствовал какую-то гордость. Ради сына, ради моей любви к нему, которая только начинается, я брал этот грех на душу…

Вечером ко мне пришли Валеркина жена Клава и мать. Клава, как только вошла, сразу стала плакать, а Валеркина мать, такая же большая и грузная, как Валерка, цыкнула на нее.

— Тише ты, — сказала она невестке точно так же, как недавно говорил следователь понятому. — Ноги вытри, наследишь людям.

Валеркина жена еще раз всхлипнула, вытерла глаза платком, и обе женщины испуганно и выжидающе уставились на меня.

— Витя, — сказала мне Валеркина мать, — мы пришли к тебе.

Кажется, я испугался еще больше, чем они. Я понял, что сейчас они будут требовать от меня чего-то такого, на что я никак не могу согласиться.

— Витя, — сказала Валеркина мать, — ты сам стал отцом, я тебя поздравляю, мы рады за тебя. Ты представь, а если бы твоему сыну так пришлось?

— Но почему вы пришли ко мне? Что я могу сделать? — сказал я.

— Витя, кому больше на суде поверят — тебе или этим хулиганам, этой шпане? Ты же в газете работаешь! И вообще это и так видно — то ты, а то они.

Валеркина мать торопилась. Она как будто догоняла меня, боялась не догнать. Но она не только боялась не догнать меня, она и не любила меня сейчас, даже ненавидела и боялась показать, как она ненавидит меня. И Валеркина жена меня ненавидела.

— Витя, — сказала она, — зачем ты следователю сказал про нож? Ведь не было же ножа!

— Ну как же не было!

— Ты же сам потом взял свои слова обратно.

— Не было, Витя, ножа. Не было, — сказала Валеркина мать. — Не было, ты ошибся.

Своей скороговоркой она пыталась успокоить и меня, и свою невестку, так некстати вызвавшую мое раздражение.

— Не было, Витя, ножа, ты ошибся.

Она как будто подсказывала Клаве тон, в котором надо со мной разговаривать. Но Клава не хотела прислушиваться к тому, что ей подсказывала свекровь:

— Так зачем же он, мама, сказал!

— Замолчи!

Клава отвернулась и опять достала платок. Мать несколько мгновений с ненавистью смотрела на всхлипывающую невестку и опять повернулась ко мне.

— Витя, или я не знаю свое дитя? Валерий никогда не ходил с ножом. Он никогда бы не позволил. Вот и Анна Стефановна тебе скажет. Они же с твоим деверем, с Ириным братом, были друзьями.

У меня и раньше не было никаких сомнений в том, что в руках у Валерки был нож, а теперь я и вовсе уверился, что ошибиться не мог.

— Все-таки, — сказал я, — не понимаю, что я могу для Валерия сделать. Я же сказал следователю, что своими глазами ножа не видел. На суде я повторю то же самое.

— Витя, — сказала мать, — ты не должен про Валерия плохо думать. — Она замолчала и смотрела на меня все с тем же страхом и ненавистью. И наконец высказала то, что ее мучило: — Следователь сказал, что ты будешь на суде и следствии Валеркиным врагом.

А я-то гадал, откуда Валеркина мать знает о моем разговоре со следователем! Я думал, что все это Муля, а оказывается — следователь!

— Из-за чего они хоть поспорили? — спросил я.

— Витя, я разве знаю. Разве вы говорите нам, матерям, о своих мужских делах? Разве ты говоришь своей матери? Выпили, поспорили сгоряча. Мужики же.

Что-то она знала, это было видно по ее глазам.

— Я же не допрашиваю. Не хотите — не говорите. Я просто хотел бы понять, из-за чего погиб человек.

— Витя, а если бы они Валерку убили? Попали бы кирпичом по голове? Четверо ведь кидали! Четыре кирпича по голове. А ну-ка!

И опять она торопилась, словно спешила передать мне свое убеждение, свою любовь и ненависть. Любовь к Валерке и ненависть к убитому, и к тем, оставшимся живыми, и ко всем, кто сейчас угрожает Валерке.

И на секунду я подумал: а может, и правда я несправедлив к Валерке? Может, это во мне говорит страх, оставшийся после пережитой опасности, — Валерка стрелял так, что мог попасть и в меня, и в дядю Васю, с которым мы прижались к забору. Может быть, тогда и вспыхнула у меня неприязнь к Валерке? Я считаю, что меня возмущает само безобразное, бестолковое убийство, а на самом деле это во мне говорит страх за собственную жизнь? Недаром же бесстрашная, ничего не боящаяся Муля сразу стала на Валеркину сторону.

— Я расскажу только то, что видел, — сказал я. — Только то, что видел.

— Вот и правильно, — сказала Валеркина мать, глядя на меня с неприязнью и подозрением. То есть она глядела даже как будто умильно, но я видел и неприязнь и подозрение — слишком все спешило в ней, все торопилось, и она никак не могла скрыть свои чувства. — Вот и правильно. Ты же видел, не было ножа. Валерка никогда бы себе не позволил.

— Я расскажу только то, что видел.

Они ушли — Клава всхлипывая, Валеркина мать повторяя:

— Вот, Витя, и спасибо. Ты же сам все видел. Их четверо было против него одного. Ты сам видел.

Они ушли, а я подумал, что мог бы оправдать Валеркин выстрел, если бы причина ссоры не была так ничтожно мелка. Вчера днем — об этом уже знала вся улица — Валерка и тот в кожаной куртке поспорили в пивной. Оба они работали шоферами-сменщиками на четырехтонном грузовике в автоколонне, располагавшейся на окраине нашего района, оба калымили и выручку делили пополам. А на этот раз не поделили. И ведь мелочь какая-то была — десятка или двадцатка. Кожаный полез на Валерку, Валерка ударил его, и кожаный, собрав к вечеру дружков, пришел к Валерке выяснять отношения. И ничего больше, что хоть как-то бы поднималось в уровень с трагическим результатом, как-то объясняло его. И я опять подумал о том, как умирал мой отец, прошедший две войны, учившийся между войнами в институте, как он не хотел умирать, как терпеливо сносил все операции, исследования, безропотно глотал лекарства, сколько раз к нему приезжала «скорая помощь», как много у него в доме бывало друзей, когда он уже не мог подниматься с постели, и как много на праздники он получал открыток-поздравлений. И я решил, что это готовая тема для выступления в газете. Смерть человека, и такая вот идиотская смерть.

Когда пришла с работы Муля, я у нее спросил:

— Не понимаю, Муля, чего вы так защищаете Валерку. Тут мать его была, меня умолачивала. Вы ж как-то мне говорили, что у Валерки куркульская семья.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: