И вот, здесь то и заключалось основное противоречие "Писем". Если {156} революционная тактика приобретает резко выраженный бунтарско-демагогический оттенок, если она не боится даже "авантюр" с вмешательством в стихийно-погромные взрывы деклассированной черни, то о каком же "единении", о каком же взаимопроникновении, "эндосмозе" и "экзосмозе" между революцией и оппозицией может быть речь? Напротив, такая тактика точно нарочно создана для того, чтобы отпугивать либералов от революции...
Вот почему с "Письмами старого друга" вряд ли без оговорок можно поставить в преемственную связь позднейшие попытки сближения с либералами под флагом "народоправства" и "Союза Освобождения". В "Письмах", правда, был элемент народоправства, но был и элемент революционного бунтарства, было эклектическое соединение несоединимого. П. Ф. Николаев, правда, впоследствии вошел в состав натансоновской "Партии Народного Права"; Натансон имел связи и с Астыревской группой. Но я хорошо помню, как тогда шепотком в радикальных кружках говорили, что Натансон, вероятно, возьмет на себя роль призванного "варяга" и заберет в руки Астыревскую и Николаевскую группу, что "Письма старого друга" будут переизданы с крупными поправками и т. п. Помню и то, что позднее П. Ф. Николаев, убеждая нас, "молодых народовольцев", примкнуть к "Народному Праву" и пожертвовать, в интересах дела, кое чем из дорогих нам взглядов, аргументировал так: "вот, посмотрите на меня: я уже старик, я не новичок в деле служения революции: все, что я думаю, мною выношено, передумано и перечувствовано, как итоги опыта целой жизни; и однако я поступаюсь многим, чтобы только достигнуть единства действий; без взаимных {157} уступок не может быть собирания сил". Словом, тут имело место не органическое перерождение, а скорее капитуляция "мужицко-босяцкой" программы действий. П. Ф. Николаев и Астырев, которые представляли единое целое, в большей мере испытывали тягу к социальным низам, а М. А. Натансон того времени - тягу к социальным верхам. Но первые двое уступали последнему в политической выучке и отшлифованности, не говоря уже об организаторском таланте. М. А. Натансон умел концентрировать и забирать все организационные нити в свои руки. Астырев и Николаев, наоборот, рассеивали свое влияние "в пространство". Однако, большая "тяга к низам" была их своеобразным преимуществом: она более зажигала и заражала молодежь.
Я, правда, приехал в Москву уже после ликвидации Астыревского кружка, но наткнулся на живые следы его работы. "Письма к голодающим крестьянам", например, прежде напечатания в типографии петербургских народовольцев, неоднократно оттискивались на гектографе. Была проделана огромная работа собирания крестьянских адресов. Масса молодежи работала над этим собиранием и над рассылкой. Каждый должен был рассылать их не десятками, а сотнями. Надписывали адреса, клеили марки, рассовывали по почтовым ящикам, не более, как по два - по три в один, чтобы не обратить внимания на одинаковость почерка на конверте. Выезжали на ближайшие станции в подмосковных местах и рассовывали там. По-видимому, крупную роль в организации всей этой техники играл кружок Чаусова и Мягковых, который при мне уже крепко сидел за тюремной решеткой. Стоит отметить, что "Письма старого друга" для гектографа переписывала своей {158} рукой Е. Д. Кускова, захваченная общим "поветрием". Голод и эпидемии вызвали колоссальную тягу к народу. Разница лишь в том, что одни "сунулись" в деревню, да тут же быстро и осеклись: стихийная дикость, неприглядная тьма голодающей массы вызвала жестокие разочарования; другие же, лучше зная деревню или больше любя ее, не ждали сразу результатов, и готовы были терпеливо ждать всходов, не мечтая после посева чуть ли не сразу приступить к жатве. Первые были психологически готовы для "обработки" со стороны марксистов. Вторые упорно сопротивлялись...
Теоретическим главой московского марксизма был тогда Иосиф Давыдов позднее отступивший от него и ушедший к философским "идеалистам". Его правой рукой был очень способный адвокат Рязанов (это была его настоящая фамилия - не следует смешивать его с
И. Гольдендахом, известным по его литературному псевдониму "Рязанов"). Та "тетенька", с которой я столкнулся при ведении кружков курсисток, была родная сестра Давыдова, бывшая замужем за Рязановым. Быть может, еще более важную роль для укрепления в Москве марксизма сыграл Мицкевич, с которым, однако, мы почти не сталкивались: он был занят в других сферах, он проникал в рабочие кварталы. Более эпизодически выступал Винокуров. Наезжал из Орла статистик П. П. Румянцев, впоследствии - убежденный карьерист, а тогда такой же марксист. Затем стали появляться уже и другие фигуры, напр., Финна-Енотаевского и еще кого-то. Для студенческой молодежи ощутительнее всего было влияние Рязанова. Вокруг него всегда группировался кружок людей, усиленно переводивших на русский язык {159} всевозможные мелкие немецкие марксисткие брошюры и статьи, особенно из "Аrbeiterbibliothek" Макса Шипеля, и из журнала Каутского "Die nеuе Zеit".
Рязанов был резкий, упорный, догматический и весьма уверенный в себе человек, усердный спорщик и пропагандист, довольно искусный диалектик и неутомимый полемист. Он охотно и часто выступал публично; в речах любил озадачивать парадоксами и заострять свои положения, чтобы глубже врезать их в сознание слушающих. Как сейчас помню, например, один "Татьянин день" в огромном зале ресторана, битком набитом уже слегка подгулявшим студенчеством. Были случайные почетные гости из Петербурга, - в их числе профессор Н. И. Кареев. Были ораторы, влезавшие на стол и расточавшие свое красноречие; среди них был Плевако, рассыпавшийся какой-то узорной и пустопорожней словесной славянской вязью. Все это, может быть, было интересно для самих лицедействующих; может быть, это льстило и среднему подвыпившему студенту, с которым на праздник университета спешили "родными счесться" тузы профессуры, адвокатуры и т. п.; всем им равно усердно аплодировали; но нам, трезвым, все это было скучно и противно. Разочаровал нас и Кареев, который что-то очень долго размазывал каким-то, как нам показалось, елейным тоном и медовым голосом об идеях, идейности и т. п., не идя дальше неопределенных общих мест. Едва успел слезть со стола Кареев, как наш Рязанов встрепенулся, словно боевой конь, заслышавший трубный звук. Он выступил вперед и холодно-саркастическим, мефистофельским тоном заговорил: - "Нам много толковали сейчас об идейности и идеях" - начал он: "но что такое идеи? что такое идейность? в чем она?
{160} Разве для всех она в одном и том же? Увы! Это далеко не так. Когда-то, правда, в человеческом обществе была большая однородность идей это тогда, когда однородно было самое общество. Но вот развилось разделение труда; а разделение труда стало фундаментом разделения идей. Не идейность, а хозяйство двигало историю. Движение идей - это только игра теней, отбрасываемых от себя настоящими вещами. Взывать к идейности - это значит беспомощно апеллировать к царству теней. Нам говорили о торжестве в личности сознательного начала. Но что такое сознание? Простой эпифеномен, побочный, не имеющий значения продукт истинного, основного процесса. Резкий переход от тепла к холоду сопровождается сознанием; медленный и постепенный не ощущается нами и не передается в сознании. Вот и все. Чрез сознание думать произвести какие-либо перевороты - это значит мыслить кверху ногами. Индивидуальное сознание вообще случайно и неважно; когда же в нем проявляется классовое сознание, то это значительно, как симптом глубоких социально-экономических изменений; но тоже не более, как симптом. Итак, отвергнем эти пустопорожние обращения к нашей идейности и сознательности, эти, поистине, "письма без адреса", эти "удары шпагой по воде, нелепые, как нелепы стремления взять в плен человеческую тень". И т. д., и т. д. -Это был его обычный жанр, - закутаться в красивую демоническую тогу "духа отрицанья, духа сомненья", с высоты недосягаемого величия презрительно любующегося грешною землей...