— Ай, ай, ай!
— Что такое?
— Хвост-то, хвост, красота! Происхождение птицы вам, Василий Семеныч, известно?
— Райская птица.
— Райская, я понимаю, а каких же стран?
— Из райских, конечно.
— Есть же такие страны райские. Угрюмый, выходит с помоями с утра до вечера воду носящий сторож колонии.
— Тоже зерно выдают! — ворчит он, проходя мимо павлина. — И еще при такой птице старуху содержат.
— Хранцуз! — отвечает Павлиниха и: — пав, пав, пав! — отзывает с пути, чтобы тот не облил хвост помоями.
— Красота!
— А польза какая?
— Все тебе польза, хранцуз!
Просыпается колония. Начальница, злейшая дева, босоногая, как хищная красноглазая птица, распущенкой летит по коридору на кухню хлеб делить, а вся стоногая детвора бежит, рассаживается под миртами и лаврами в дендрологическом садике, в ампирном павильоне, в теплицах, в английском парке под вязами — везде! На десятину вокруг все испачкано.
Подваливает слобода — так мужики называют все это дело с контрибуцией. Мужики тихи, робки и вежливы оттого, что у каждого для весу в кудели по камню, в муке много песку, баран кожа да кости, курица чумная, только бы сдать, а не сдашь и попадешься, тогда разговор краткий.
— А есть?
— Есть! — спешит ответить мужик и гонит в кусты за самогонкой.
Хвост-то, хвост задрал! — удивляются мужики на павлина.
— Красота!
С Павлинихой у них связь старинная через владельцев, и разговор у них в ожидании веса бывает тихий о старом и новом, что старое хорошо, а новое никуда не годится.
— Другу не дружи и другому не груби. Богу молись и черта не забывай, вертись, как жареный бес на сковороде.
— Все-то загадили и очертенели.
— Очертенели!
— Намедни ребятишки в крест стали каменья кидать.
— В крест!
— С места не сойти: в самый крест кирпичом. «Чертенята окаянные, куда вы, оглашенные, кидаете, или не видите крест!» Кричу им, а они мне что же отвечают: «Это, бабушка, чертов рог».
Павлиниха рассказывает, а мужики с открытыми ртами стоят и бородами качают, как метлами. Борода, борода!
— Один забрался ко мне и деготь налил в лампадку Николе Угоднику. «Что ты, голопузый, наделал?» — «Я ему, — говорит, — бабушка, хотел усы подкоптить».
— Терпит земля бесов!
— Земля, матушка, все терпит, ну да как-нибудь Господь поможет, есть же Он, человек хороший?
— Как не быть — вот со мной было: рублю дрова, насадил глаз на дернину — свет пропал! Иду по полю, молюсь: «Матерь Божия, Скоропослушница, помоги мне!» Откуда ни возьмись баба, что языком болезнь достает. Баба эта тронула бровь, полакала глаз и сняла.
— У Миная намедни была, — шепчет Павлиниха, — скоро, говорит, все кончится, вериги слабеют.
— Расходятся.
— И еще говорят: кто Библию читать умеет, тому известно число.
— Было ж его число и прошло.
— Это ничего, говорит, что прошло, так и сказано надвое, ежели число пройдет, еще столько же процарствует Аввадон, князь тьмы.
— И опять дожидаться числа?
— Опять дожидаться.
— Эх вы, Минаи, заминает вас Минай, кому святой, а мне Кузька, бывало, я ему по уху, и он мне по уху: он Кузька, а я Бирюлька. Ученый человек Василий Семеныч, вот нам скажет получше, ну, что новенького слышали?
— Слышали новенького, что мощи Святителя открыли, и оказалось, и оказалось, как вы думаете, что там оказалось? — спросил Василий Семенович, поповский сын, — да, что там оказалось?
— Мышь?
— У, проклятый Фомка, смотри ты у меня! — подняла свой костыль столетняя Павлиниха и погрозила. Бирюлька усмехнулся:
— Ну, что же оказалось?
— Кукла!
Все поглядели на Павлиниху, кто с усмешкой, кто из любопытства хотел проверить, состоит ли на ногах Павлиниха. Но старуха и глазом не моргнула, старуха что-то свое думает.
— Куклу эту раздели, распотрошили, и оказалась в ней кость.
— Кость!
— Тронули, и кость золой рассыпалась. Состоит ли Павлиниха? Смотрят все на старуху. Павлиниха сказала:
— Чего вы на меня смотрите, или сами не понимаете?
— Понимаем: кость.
— Кость костью, а батюшка ушел.
— А золу эту насыпали на рогожку, положили возле церкви и написали:
«ВОТ ЧЕМУ ВЫ ПОКЛОНЯЛИСЬ». Такие вот новости…
— Дюже нужно! — зевнул Бирюлька. — Я думал, вы насчет внутреннего скажете.
— Я же говорю о внутреннем.
— Это внешнее, а вот как жизнь меняется, или новый край… Мы же на краю живем, а вы говорите про мощи. Вот вы скажите, будет ли когда установка.
— Остановка?
— Ну да, установка, все-таки вам известно.
— Ничего не известно.
— Ну да хоть мало-то-мальски? А Павлинихе теперь и дела нет до этого внутреннего, она говорит про свое:
— Ушел, ушел батюшка, скрылся и невидим стал злодеям, показался им костью и золою.
Павлиниха состояла.
— Куда же он скрылся? — спросил маловерный Бирюлька:
— Тут же он, тут же, батюшка, только невидим стал Божием попущением и грех наш ради.
Павлиниха состояла вполне.
Имеющие уши слушают, другие поглядывают на контору в ожидании веса и тихонько ругаются:
— Контрибуция, братцы, насела!
— Во как!
— Во как насела контрибуция!
— Окаянная сила!
— Задавила контрибуция!
— Переешь ей глотку!
— И всего ей подай: деньги подай, хлеб подай, лошадь подай, корову подай, свинью подай, и кур описали.
— Кур описали!
Задави ее комар на болоте.
Подваливает, все подваливает слобода — телега к телеге, баран к барану, мешок к мешку, борода к бороде.
— Не наезжай!
— Ослобони!
— Эх, борода, борода!
— Что тебе моя борода?
— Была борода красная и засивела.
Был ты мужик черный и заовинел.
В конторе все мера и вес. Ты, борода, не подумай положить тут свой завтрак и зазеваться.
— Я, — скажет Коля Кудряш, — думал, ты мне положил.
— Кушайте, кушайте, Николай Николаевич!
Простой малый, свойский, у него нет тут ни граждан, ни товарищей, а просто Ванька да Васька. Сережка да Мишка, весь под стать подобрался народ, спетая компания, ходы и лазы, стороннему ничего не понять, только слышишь отдельное: про нового комиссара, что хороший человек, свойский, такой же прощелыга, как мы — про тюрьму говорят часто, что кому-то надо скоро садиться, да и самим как бы не сесть — что такого-то комиссара смели, но он залег в почту, придет время, забудут, объявится.
— Отлежится!
А то скажет кто-нибудь:
— Нос зачесался!
Пора! — отвечает другой. — И у меня чешется.
Схватятся за носы, у всех до одного чешутся носы. Нос ведет верно: пойман в обмане мужик. Суд мужику короткий:
— Есть?
— Будет!
Гонит мужик скоро в чистик, там на берегу ручейка, начала великой русской реки, горит огонек, над огнем котел, из котла змей капает в чайник, из чайника в бутылку, в карман ее и на суд.
— Ну как вышло?
— Ублаготворил.
— Что же тебе еще надо?
— Самому губу разъело.
— Эх, борода, борода, была у мужика борода красная и стала борода пестрая, была у быка голова, да черт ей рога дал: ему бы головой думать, а он рогами землю копает — бык, черт да мужик одна партия. Понимаешь ты, борода, мою притчу?
К вечеру уже нет ни одной бороды у нас на дворе, весь оплеванный и не раз уже облитый помоями павлин взлетает на вяз ночевать, в танцевальном зале Культкома между ампирными колоннами загорается дорогой огонек керосиновой лампы и налаживаются актеры играть французский водевиль «Мышь под столом», гармонист испытывает свою гармонь на московский лад, и хор деревенских девушек учится усердно выпевать «кипит наш разум возмущенный», особенно им трудно дается «с интернационалом воскреснет род людской». Даже из города за двадцать верст приезжают сюда танцевать, оттого что в городе простые танцы строго запрещены а разрешают только танцы пластические.
Горе в эти танцевальные ночи Павлинихе, ее убивает забота о барском добре, как бы что не стащили последнее, и старуха всю ночь караулит ручки дверей, запечатанные печатью.