– Да разве можно это разделить? – с трезвой практичностью сказал Роджер, и все взгляды обратились на него. – Но давайте начнем с ближайшего, то есть с нас. Видите ли, все это естественно вызывает у нас некоторый тревожный интерес. Так вот, как по-вашему, – есть ли какой-то смысл в том, что делает наша страна?
Рубину было нелегко ответить с той же прямотой. Он занимал пост советника при своем правительстве. А еще больше мешала ему чрезмерная деликатность. Он сделал все, чтобы уклониться от прямого ответа. Интересуют ли Роджера бомбы, как таковые, или средства доставки? Он призвал на помощь меня: по долгу службы я в последние годы не раз присутствовал при том, как американские и наши эксперты обсуждали все это.
Ведь помимо соображений научного и военного характера, говорил загнанный в угол Рубин, Соединенное Королевство, может быть, хочет иметь собственное оружие еще и по каким-то другим причинам.
– Ну, это уж наша забота, – мягко возразил Роджер. – А вот вы скажите, хотя бы приблизительно, каков будет наш вклад в вооружение – вы ведь в этом разбираетесь, как никто другой.
– Что ж, если вы настаиваете… – Рубин пожал плечами, – при всем старании вам не вытянуть и двух процентов.
– Послушайте, профессор Рубин, – раздался чей-то густой бас, – вам не кажется, что вы очень уж легко вышвыриваете нас из игры?
– Я был бы только рад, если б мог ответить по-другому, – сказал Рубин.
Обладатель баса был некто Том Уиндем – зять миссис Хеннекер. Он весело смотрел на Рубина, и во взгляде его была самоуверенность человека, по рождению принадлежащего к правящему классу, самоуверенность, которая не то что позволяет закрывать глаза на возможность перехода власти в другие руки, но помогает спокойно отмахиваться от подобной перспективы. Рубин виновато улыбнулся. Он был на редкость вежливый человек. Родился он в Бруклине, и для его родителей английский так и не стал родным языком. Но и он не лишен был уверенности в себе: ничуть не удивился, узнав, что у него есть все шансы получить в этом году Нобелевскую премию.
– Ничего, – сказал Монти Кейв с понимающей усмешкой. – Ведь Роджер, по своему обыкновению, сам напросился.
Роджер улыбнулся, и по этой улыбке было ясно, что с Кейвом они не только союзники, но и друзья. Вот уже пять лет, с тех самых пор, как оба вошли в парламент, они вдвоем возглавляли группу заднескамеечников в палате общин.
– А теперь, Дэвид, – ничего, что я зову вас просто по имени? – разрешите мне пойти немного дальше. Как насчет Соединенных Штатов – есть смысл в вашей ядерной политике?
– Надеюсь.
– А может быть, она основана на предположении, что техническое превосходство так на веки веков и останется за вами? Кое-кто из наших ученых как будто считает, что вы недооцениваете русских? Это верно, Льюис?
Роджер хорошо осведомлен, подумал я. Именно это и утверждали Фрэнсис Гетлиф, Уолтер Льюк и их коллеги.
– Разве? – сказал Рубин.
Он, по-видимому, был несколько задет. И все же я видел, что он уважает Роджера – уважает его ум. Он умел распознать умного человека, и при всей его учтивости заслужить его уважение было не так-то просто.
– Что ж, – сказал Роджер, – допустим (так оно будет вернее), что Запад, то есть вы, и Советский Союз вступают в гонку ядерных вооружений приблизительно на равных началах. Сколько же времени в таком случае остается нам, чтобы предпринять какие-то шаги?
– Меньше, чем мне хотелось бы.
– Сколько лет?
– Лет десять.
Настало короткое молчание. Остальные все время слушали внимательно, но в разговор не вступали.
– Не наводит ли это всех вас на размышления? – сказал Роджер. Сказал не без сарказма и, видимо, считая разговор законченным, отодвинул свое кресло, давая понять, что пора возвращаться в гостиную.
Он распахнул дверь, и в это время в коридоре, в гостиной наверху, в столовой, откуда мы выходили, поднялся трезвон. Можно было подумать, что мы на корабле и звонки объявляют учебную тревогу. И тут же Роджер, который только что выглядел весьма достойно, даже, я бы сказал, внушительно, застенчиво улыбнулся.
– Сзывают на голосование, – пояснил он Дэвиду Рубину все с той же улыбкой, смущенной, до странности детской и в то же время довольной, – так улыбаются люди, готовясь принять участие в обряде для избранных. – Мы ненадолго.
Члены парламента выбежали из дома, точно мальчишки, которые боятся опоздать на урок. Мы же с Дэвидом пошли вдвоем наверх.
– Ушли они? Давно пора было вытащить вас оттуда, – бодро встретила нас Кэро. – Ну, чьи добрые имена вы там успели опорочить? Мужчинам надо бы носить… – выразительным жестом она лихо подкрутила воображаемые усы.
Я покачал головой и сказал, что мы говорили о науке, которой посвятил себя Дэвид Рубин, и о будущем. Маргарет взглянула на меня. Но после звонка, позвавшего на голосование, настроение мое круто изменилось. Сознание, что все мы связаны общей судьбой, пропало, я больше не испытывал даже чувства ответственности. Напротив, здесь, в ярко освещенной гостиной, все стало казаться мне мирным, совсем не важным и немного смешным.
Дамы только что завели разговор на тему, которая приобретала все больше прав гражданства в подобных гостиных: о школах или, точнее, о том, как определять в них детей. Молоденькая мать, гордая и своим материнством, и прозорливостью в вопросах образования, объявила, что ее трехмесячный сын уже через час после своего рождения был внесен в списки Итона. «Мы бы его и в Бейлиол записали, – прибавила она, – да только теперь туда, к сожалению, заранее не записывают».
А куда пристроила детей Кэро? Что думает Маргарет делать со своими? Я издали наблюдал за Дэвидом Рубином: с обычной своей изысканной учтивостью он внимал рассказам о порядках, которые, конечно же, в душе считал нелепыми, – о том, как за тринадцать лет вперед покупаются для детей места в привилегированных школах. Он лишь мимоходом упомянул, что, хотя ему самому только сорок один год, его старший сын уже на втором курсе Гарвардского университета. Остальное время он внимательно и серьезно слушал, и это вызвало у меня желание сделать небольшое внушение сидевшей рядом со мной миссис Хеннекер. Я сказал ей, что американцы самые воспитанные люди на свете.
– То есть как? – воскликнула она.
– И русские очень воспитанные, – прибавил я после некоторого раздумья, – мы в этом отношении едва ли не хуже всех.
Лицо у нее стало испуганное, и я испытал истинное удовольствие. Правда, сказал я, углубляясь в сравнительную социологию, у англичан низших классов манеры совсем не плохие, куда лучше, чем у американцев того же уровня, но, начиная приблизительно с середины социальной лестницы, манеры американцев становятся все лучше, а наши – все хуже. У американской интеллигенции и высшего класса манеры несравненно лучше наших. И я продолжал рассуждать о причинах этого странного явления.
Моей собеседнице рассуждения эти явно казались совершенно излишними.
По лестнице гурьбой подымались мужчины. Голосование закончилось, правящая партия получила обычное большинство. Однако вечер был испорчен, настроение так и не наладилось, и в половине двенадцатого мы с Маргарет поднялись; с нами ушел и Дэвид Рубин. Такси, урча, катилось по Набережной к Челси, где он сейчас жил. Они с Маргарет говорили о проведенном вечере, а я смотрел в окно, не принимая участия в разговоре. Я позволил мыслям увести себя от действительности.
Когда мы распрощались с Дэвидом, Маргарет взяла меня за руку.
– О чем ты думаешь? – спросила она.
Я и сам не знал. Просто я загляделся на знакомый привычный город: на исхоженные мною вдоль и поперек улочки Челси, на огни Фулхем-роуд, на сады Кенсингтона, на Куинсгейт-стрит, по которой мы ехали к Сент-Джеймс-Парку, – все это путаное-перепутанное, шумящее листвой, не очень-то красивое, приземистое – в других столицах дома куда выше… Мне немало пришлось пережить здесь, и сейчас я не то чтобы вспоминал, а, скорее, ощущал смутные отголоски когда-то испытанного в этих местах: любовь, женитьба, горести и радости, удовольствие от вечерних прогулок… О сегодняшнем разговоре я не думал – он не первый и не последний, мы к таким ужо привыкли. И все же вдруг с неожиданной силой меня захлестнула волна нежности к этому городу, хотя в обычные трезвые часы особой любви я к нему не испытывал.