Виктор Шендерович
Избранное (из разных книг)
Выбранные места из переписки с соседом
Многоуважаемый! (К сожалению, не знаю Вашего имени-отчества.)
Пишет Вам Ваш сосед из квартиры 33, Нильский Константин Леонидович. Вы должны помнить меня. Я тот, в чью дверь Вы позвонили, а потом колотили ногами вчера, в половине третьего пасхальной ночи, когда у Вас кончилась, как Вы изволили выразиться, заправка.
Вспомнили? Вам еще не понравилось выражение моего лица, когда, открыв, я предложил не тревожить людей по ночам. Вы еще положили на мое лицо свою большую шершавую ладонь и несколько раз сжали, приговаривая «Христос воскресе!» – а потом отпустили и сказали, что так гораздо лучше.
Я рад, что Вам понравилось, потому что многие, напротив, находят, что лучше было до. Впрочем, о вкусах не спорят.
Судя по времени Вашего визита ко мне, человек Вы чрезвычайно занятой, поэтому сразу перехожу к делу. Предметом данного письма служит мое желание извиниться за вчерашнее. Обращенное к Вам, человеку, столь остро нуждавшемуся в заправке, мое предложение не тревожить людей по ночам нельзя не признать бестактным.
Сожалею также, что не сразу ответил по-христиански на Ваше приветствие; в оправдание могу заметить только, что, будучи взят за лицо, тут же осознал.
Трижды сожалею, что, будучи прищемлен за голову дверью, пытался ввести Вас в заблуждение относительно своей этнической принадлежности. Находясь тридцать лет на младшей инженерной должности, я непростительно оторвался от простого народа, его идеологии и повседневных практических нужд. Этим, собственно, и были вызваны мои интеллигентско-либеральные крики в течение следующих двух часов, когда Вы пинали меня ногами, бросали в сервант предметами из моего болгарского гарнитура и высаживали стекла отечественным фикусом.
Надеюсь, Вы не обиделись на меня за то, что я пытался чинить стулья и сыпать землю обратно в горшок: вирус мещанского благополучия поразил меня еще в юности, когда, вместо того чтобы улучшать результаты по надеванию противогаза, я начал добиваться от властей отдельной квартиры с отоплением и без слесаря Тунгусова, мочившегося на мой учебник по сопромату.
Рецидивы буржуазного индивидуализма до сих пор мешают мне адекватно реагировать на свободные проявления трудящихся. Поэтому, когда Вы начали бить семейный фарфор и зубами выдирать из обложек полное собрание сочинений графа Толстого, я заплакал. Зная Вас по прошедшей ночи как человека чрезвычайно чуткого, я прошу не принимать эти слезы близко к сердцу. Слабая нервная система всегда подводила меня, мешая получать удовольствие от жизни среди всех вас.
В заключение хочу пожелать Вам крепкого-крепкого здоровья, большого, как Вы сам, счастья и успехов в Вашем хотя и неизвестном мне, но, конечно, нелегком труде и сообщить, что в унитазе, куда Вы засунули меня головой под утро, вскоре после того как я, по Вашему меткому выражению. Вас «заколебал», мне в эту самую голову пришло множество просветляющих душу мыслей относительно того, как люди могли бы (и, в сущности, должны были бы!) строить свои отношения друг с другом, если бы не такие, как я.
Еще раз извините за все.
Всегда Ваш
Нильский Константин Леонидович, недобиток.
Музыка в эфире
Сэму Хейфицу
Леня Фишман играл на трубе.
Он играл в мужском туалете родной школы, посреди девятой пятилетки, сидя на утыканном «бычками» подоконнике, прислонившись к раме тусклого окна.
На наглые джазовые синкопы к дверям туалета сбегались учительницы. Истерическими голосами они звали учителя труда Степанова. Степанов отнимал у Фишмана трубу и отводил к директрисе – и полчаса потом Фиш-ман кивал головой, осторожно вытряхивая директриси-ны слова из ушей, в которых продолжала звенеть, извиваться тугими солнечными изгибами мелодия.
«Дай слово, что я никогда больше не услышу этого твоего, как его?» – говорила директриса. «Сент-Луи блюз», – говорил Фишман. «Вот именно». – «Честное слово».
Назавтра из мужского туалета неслись звуки марша «Когда святые идут в рай». Леня умел держать слово.
На третий день учитель труда Степанов, придя в туалет за трубой, увидел рядом с дудящим Фишманом Васю Кузякина из десятого «Б». Вася сидел на подоконнике и, одной рукой выстукивая по коленке, другой вызванивал вилкой по перевернутому стакану.
– Пу-дабту-да! – закрыв глаза, выдувал Фишман.
– Туду, туду, бзденьк! – отвечал Кузякин.
– Пу-дабту-да! – пела труба Фишмана.
– Туду, туду, бзденьк! – звенел стакан Кузякина.
– Пу-дабту-да!
– Бзденьк!
– Да!
– Бзденьк!
– Да! Бзденьк!
– Да!
– Бзденьк!
– Да-а!
– ТУду, туду, бзденьк!
Не найдя, что на это ответить, Степанов захлебнулся слюной.
Из школы их выгоняли вдвоем. Фишман уносил трубу, а Кузякин – стакан и вилку.
У дверей для прощального напутствия музыкантов поджидал учитель труда.
– Додуделись? – ядовито поинтересовался он. В ответ Леня дунул учителю в ухо.
– Ты кончишь тюрьмой, Фишман! – крикнул ему вслед Степанов. Слово «Фишман» прозвучало почему-то еще оскорбительнее, чем слово «тюрьма».
Учитель труда не угадал. С тюрьмы Фишман начал.
В тот же вечер тема «Когда святые идут в рай» неслась из подвала дома номер десять по 6-й Сантехнической улице. Ни один из жильцов дома не позвонил в филармонию. В милицию позвонили семеро.
За музыкантами приехали – и дали им минуту на сборы, предупредив, что в противном случае обломают руки-ноги.
– Сила есть – ума не надо, – вздохнув, согласился Фишман.
В подтверждение этой нехитрой мысли, с фингалом под глазом, он сидел на привинченной лавочке в отделении милиции и отвечал на простые вопросы лейтенанта Зобова.
В домах сообщение о приводе было воспринято по-разному. Папа-Фишман позвонил в милицию и, представившись, осведомился, по какой причине был задержан вместе с товарищем его сын Леонид. Выслушав ответ, па-па-Фишман уведомил начальника отделения, что задержание было противозаконным.
А мама-Кузякина молча отерла о передник руки и влепила сыну по шее тяжелой, влажной от готовки ладонью.
Удар этот благословил Васю на начало трудового пути – учеником парикмахера. Впрочем, трудиться на этом поприще Кузякину пришлось недолго, поэтому он так и не успел избавиться от дурной привычки барабанить пальцами по голове клиента.
А по вечерам они устраивали себе Новый Орлеан в клубе санэпидемстанции, где Фишман подрядился мыть полы и поливать кадку с фикусом.
– Пу-дабту-да! – выдувал Фишман, закрыв глаза.
– ТУду, туду, бзденьк! – отвечал Кузякин. На следующий день после разрыва он торжественно вернул в буфет родной школы стакан и вилку, а взамен утянул из-под знамени совета дружины два пионерских барабана, а со двора – цинковый лист и ржавый чайник. Из всего этого Вася изготовил в клубе санэпидемстанции ударную установку.
А рядом с ним, по-хозяйски облапив инструмент и вдохновенно истекая потом, бумкал на контрабасе огромный толстяк по имени Додик. Додика Фишман откопал в музыкальном училище, где Додика пытались учить на виолончелиста, а он сопротивлялся.
Додику мешал смычок.
В антракте между пресловутым маршем и «Блюзом западной окраины» Фишман поливал фикус. Фикус рос хорошо – наверное, понимал толк в музыке. Потом Додик доставал термос, а Кузякин – яблоки и пирожки от мамы. Все это съедал Фишман – от суток дудения в животе у него по всем законам физики образовывалась пустота.
В конце трапезы Леня запускал огрызком в окно – в вечернюю тьму, где вместе с другими строителями социализма гремел костями о рассохшиеся доски одного отдельно взятого стола учитель труда Степанов.