Но Лешка тем не менее переживал, все время спрашивал у меня, как там Соболев, читает ли дело, не надо ли помочь. Вот и сейчас, как только Лариска ушла, он свел разговор на Соболева, намекая, что мне пора в изолятор.
— Да поеду я, поеду, — отмахнулась я от его забот, — ты мне лучше скажи, что мне делать по материалу с трупом.
И тут же загрузила его своими проблемами. И, конечно, он тут же загорелся:
— Маха, а может, ты поболеешь? Смотри, как тебе челюсть разнесло! Ты бы сходила к доктору, вообще занялась бы своим здоровьем… Давай я по моргу поработаю! Прямо руки чешутся!
— Нет уж, Леша! У меня тоже руки чешутся. Это у меня, а не у тебя из-под носа труп увели. А потом, я у шефа выклянчила эти материалы для себя, очень красиво будет, если я тебе их спихну! Ты мне лучше своими мозгами помоги. Куда кидаться сначала? Войну в морге начинать поздно, время упущено. Может, потихоньку поковыряться, не привлекая внимания, глядишь, какая-никакая информация накапает…
— Слушай, тебя Юра просил затихарить пропажу трупа? Сделай вид, что ты так и поступила, усыпи их бдительность.
— А что, это мысль. Я ему скажу, что с шефом все согласовала, и под эту марку даже заберу у него акт вскрытия — как бы на всякий случай, чтобы уничтожить все.
— Так, а пока основная твоя задача — установить личность трупа, откуда он взялся. Глядишь, и ниточки потянутся…
— Легко сказать, ты же видишь, чем я располагаю: практически ничем. Ни химии, ни гистологии у меня не будет, соответственно не будет и причины смерти. Пальцев нет, голову отчленить не успели, как личность устанавливать — не представляю, — Лешка открыл было рот, но я не дала ему блеснуть остроумием.
— Ну ты еще скажи, что круг поисков можно ограничить, поскольку отпадают все негры, старушки и малолетки.
— Еще отпадают однорукие, одноногие и люди, перенесшие аппендицит. Ты же говорила, шрамов нет?
— Очень остроумно.
— Короче, Машка, тебе прямая дорога в картотеку без вести пропавших. Поскольку работаем в обстановке строгой секретности, поручать никому ничего нельзя, придется нам самим лопатить там всех потеряшек. И я готов за отдельную плату впрячься в этот воз.
— Нельзя быть таким меркантильным. А кроме того, ты мне еще с прошлого года два дежурства должен, не говоря уже про позорно проваленное тобой дело Соболева. Так что за отдельную плату в виде протертой пищи я уж, так и быть, позволю тебе поработать по потеряшкам.
— Как у женщин в бальзаковском возрасте портится характер! Уж и сказать ничего нельзя.
— Молодец, Леша! Хоть ты и был в школе двоечником, но усвоил все-таки, что бальзаковская женщина — это тридцатилетняя женщина. Могу утверждать, что в нашей прокуратуре никто, кроме тебя, об этом не подозревает.
— Короче, Швецова, давай мне протокол осмотра и говори, когда бабушку хоронили, за какой период искать потеряшку.
— Восьмого июля его подселили к бабушке. Танцуй от этого.
— Не учи ученого. Я поехал в картотеку. А ты, любезная, дуй-ка в тюрьму, тебя твоя белокурая бестия заждалась.
И я поехала в тюрьму.
6
Открылась дверь, и конвойный ввел Соболева. Чистенький, ясноглазый, он приветливо улыбнулся мне и грациозно, как бабочка на цветок, опустился на привинченный к полу стул.
— Вы сегодня хорошо выглядите, — доброжелательно сказал он мне, — только вид очень усталый и глаза больные. Вы хорошо себя чувствуете, Мария Сергеевна?
— Спасибо, Эдик, мне абсцесс на десне прооперировали, до сих пор немножко болит. — Вообще-то я со своими подследственными общаюсь только на «вы» и по имени-отчеству, но если клиент намного младше меня, я спрашиваю у него разрешения обращаться по имени; иногда, если клиенты совсем уж сопляки или такие компанейские ребята, обращение по имени и отчеству трудно выговаривается. — Ну что, сегодня последний день ознакомления? Сегодня дочитаете оставшееся, а завтра придет адвокат, подпишем протокол двести первой?
Я даже не ожидала, что холодный, непроницаемый, прекрасно владеющий собой Эдик так заметно расстроится. Он опустил глаза, помолчал, потом спросил:
— Мария Сергеевна, если дело пошлют на доследование из суда, мы с вами опять встретимся?
— Не обязательно, дело могут поручить и другому следователю.
— А если я напишу заявление прокурору, что буду разговаривать только с вами?
— Прокурор не обязан учитывать мнение обвиняемого, не на рынке, любезный, — я улыбнулась, смягчая сказанное. — А кроме того, за дослед меня накажут.
— Да?! Тогда не будет никакого доследа. Мария Сергеевна, я вам обещаю: если мне дадут не больше девяти лет, я даже жалоб писать не буду. Хотите, я вам скажу, за что я убил Горностаеву?
Официальной версией было убийство из корысти — вещи-то взял.
— Скажите, но думаю, что знаю, Эдик.
— Да? Ну и за что же? — Он стиснул зубы. Читая дело, я обратила внимание на тщательный макияж убитой, а вообще-то она, по показаниям свидетелей, особо за собой не следила; и на то, что под кокетливым халатиком белья на ней не было, и на шампанское на столе, а обычно она пила водку… Я тогда представила себе немолодую, погрузневшую женщину, ведущую беспорядочный образ жизни, зарабатывающую скупкой краденого, не привыкшую себе ни в чем отказывать, увидевшую юного Адониса: чистого, нежного, умненького, представителя другого мира, который зачем-то приходил к ней в вертеп; зачем? Не затем же, чтобы пить водку с пьяными рожами, тем более что и водку-то он не любил, предпочитал шампанское… Я поискала деликатное выражение:
— Хотела уложить вас в постель?
Эдика передернуло. Но он справился с собой и, глядя прямо мне в глаза, сказал:
— Эта жирная жаба решила, что купила меня за кусок колбасы и флакон шампуня. Решила, что я кинусь на ее вонючие телеса. Да она мерзкая, как тухлая мойва. — Он на секунду замолчал, но я уже поняла, что это начало признания. — А самое ужасное, что я действительно с ней переспал.
Заметив, что я хочу что-то вставить, он продолжил:
— Да, я знаю, что спермы не нашли, я же экспертизы все внимательно прочел. Я просто кончить не смог. А она мне предложила в рот взять. — Он заметно содрогнулся, мне даже показалось, что его сейчас стошнит. — Вы бы слышали, что она говорила, когда я ее первый раз ножом ударил, что она говорила, пока сознание не потеряла. — Тут он ухмыльнулся. — А вещи-то она мне разрешила забрать, она говорила, что все мне отдаст, чтобы я брал все, что мне нравится, когда я ее резал. Ну да ладно, вы знаете, мне до сих пор противно, когда я вспоминаю, что лежал с ней в постели. Я и резал ее так долго, чтобы крови пролилось как можно больше на эти простыни, чтобы с них стерся отпечаток моего тела. Вот странно, вам почему-то я смог об этом рассказать, а Алексею Евгеньевичу не хотелось, не получалось.
— Наверное, потому, Эдик, что я знала все, что вы сейчас рассказали, ну, может, не в деталях, а в общих чертах. А вы подсознательно чувствовали, что я знаю.
— А что вы еще знаете? — колко спросил он.
— А еще я знаю, почему вы признались.
У обвиняемого Соболева открылся рот. Он уставился на меня и минуту молчал; потом сказал:
— Интересно, откуда вы знаете то, чего я даже сам не знаю?
— Все вы знаете, Эдик. Я же видела вашу маму. Вы признались назло ей, чтобы ей досадить и чтобы обратить на себя ее внимание.
Почему я с ним об этом заговорила? Были какие-то неясные ощущения: в прокуратуру приходила мать Соболева — элегантная, ухоженная женщина, хорошо и дорого одетая; только не знаю, как у Горчакова, а у меня Эдик ни разу про мать ничего не спросил. Зато каждый раз интересовался здоровьем бабушки и как-то сказал мне, что больше всего на свете он любил двух живых существ — свою бабушку и собаку-боксера Дэйзи. «Знаете, как переводится ее имя?» — «Ромашка?» — «Мария Сергеевна, — укоризненно протянул он, — Маргаритка, Маргариточка моя. Я ее так любил, а она попала под автобус и умерла. Я ее на руках домой принес, она у меня на руках и умерла. А с бабушкой я теперь редко вижусь, вернее, виделся до ареста».