Костя смотрит на спокойную речную гладь и сомневается. Она совсем не похожа на горячего, норовистого коня, бросающегося из стороны в сторону. Вот течет и течет. Сейчас течет, и вчера текла, и год назад, и сто лет… Она и раньше была, при запорожцах, и еще совсем-совсем раньше — при Ярославе Мудром и Владимире. И как же может быть, чтобы за все это время ее не изучили, не выучили наизусть, как таблицу умножения? Это же не море…
Ефим Кондратьевич, видно, угадывает Костины мысли и усмехается.
— Тут, конечно, не больно широко, не разгуляешься. Однако от этого только труднее, а не легче. Вон, видишь — я про то место, повыше, говорю, показывает он. — Вон красный бакен видать. Там стрежень идет у правого берега, потом его мелью отводит к острову, а оттуда он, как курьерский поезд, на этот бакен идет. Хорошо? Хорошего мало. Бакен этот стоит над каменной грядой — "забора", по-нашему. Там камень есть — "Чертов зуб" мы его называем. Камень такой, что об него что хочешь расколотит. А течение прямо на него несет. Вон как там вода блестит — над ним играет. В полую воду — ничего, а как вода спадет — тут капитан не зевай: увидел красный бакен — бери влево, а то беды не оберешься. Вот она какая, река-то! Со всячиной. Ну, да за ней следят, воли ей не дают.
— А как за ней можно уследить?
— Служба есть специальная: и капитаны и мы — бакенщики. Это ведь пассажиру все одинаково: здесь вода и там вода. А опытный человек все видит: где она вроде бы спокойная, гладкая, только всю ее изнутри ведет, крутит — там суводь; где рябить начинает — там, гляди, мель намывает, а то и перекат. Ну, как чуть мель или перекат обозначатся, так мы их обставляем вешками, бакенами — тут, мол, опасно, обойди сторонкой.
— А когда обставите, тогда уже безопасно?
— Тогда — да. Днем вешки, бакены, а ночью огни на бакенах и перевальных столбах дорогу показывают. Тогда уж капитан может смело вести пароход. Если правильно вести, ничего не случится.
— Так никогда ничего и не случается?
— А что же может случаться?
— Ну, кораблекрушения…
Дядя удивленно смотрит на Костю, вынимает трубку изо рта и так гулко хохочет, что сорока, присевшая на опрокинутую лодку, испуганно взмывает в воздух и, громко треща, улетает прочь.
— Кораблекрушения?.. Да кто же до этого допустит?
— Ну бывает же. Вон на железной дороге рельса лопнет или еще какое происшествие…
— У нас рельсов нет, а река — она не лопнет, — смеется дядя. — И что это ты такой кровожадный, несчастья тебе нужны?
— Да нет… просто… Ну, бывает же у вас что-нибудь интересное?
— А у нас все интересное.
— Ну да! Вот всё обставили, а потом что?
— Потом надо следить за всем. Промерять глубины, огни на бакенах зажигать, а утром гасить. Инвентарь держать в порядке…
— А почему они керосиновые, фонари на бакенах? Электрические-то ведь лучше?
— Известно, лучше. На Днепре есть уже электрифицированные участки. Придет время, и у нас будут электрические фонари, а пока надо керосиновые держать в порядке. Да разве только это? Дел хватает… Вот мы сейчас ими и займемся. Ну-ка, тащи давай ту кучку плавника.
Костя подтаскивает поближе ворох веток, корней, всяких древесных обломков, выброшенных водой на берег и давно уже высушенных жгучим июньским солнцем. Ефим Кондратьевич зажигает костер, на рогульке подвешивает над ним котел со смолой. Костя помешивает пахучую черную смолу, а дядя мастерит из пакли квач — широкую кисть с короткой рукояткой.
— А я? А я? — кричит Нюра, скатываясь с откоса. — Ты же обещал, тато, что вместе! Вот мы с Костей! Да? А что ты смеешься, тато? Думаешь, не сумеем, да? Сделаем — лучше не надо!
— Ладно, ладно, — говорит Ефим Кондратьевич и мастерит второй квач.
ТЫ НАУЧИШЬСЯ
Смола вспучивается большими пузырями, потом начинает подниматься в котле, как закипающее молоко. Костя и Нюра продевают под дужку котла толстую палку и несут дымящееся варево к маленькой лодке.
— Вот это — твоя сторона. Да? А это — моя. Посмотрим, кто скорее и лучше.
Ну, что-что, а уж это-то Костя сумеет! Он видел, как маляр красил масляной краской стенку на лестнице их дома. Это было очень просто.
Костя окунает квач в кипящую смолу и начинает, как тот маляр, делать длинные мазки. Жидкая смола тихонько чавкает под квачом и ложится сверкающим лаковым слоем. Костя снова макает квач и делает мазки еще длиннее. А Нюра без конца тыркает по одному месту.
— Не годится! — говорит Ефим Кондратьевич, подходя к нему.
— Почему? — удивляется и огорчается Костя.
— Ты поверху мажешь, а надо, чтобы смола каждую щелинку закрывала. Посмотри.
От наведенной Костей глянцевой красоты ничего не осталось. Вся только что замазанная часть днища покрылась пузырями, пузыри лопнули, оставляя уродливые пятна, словно после оспы. Костя пробует замазать их, но смола уже не ложится ровно, а налипает буграми, полосами.
Костя внимательно присматривается и сам делает так же, как Нюра: втирает, вмазывает смолу во все углубления и щели. Это значительно труднее, чем просто водить кистью. Костя быстро устает, а получается по-прежнему неважно. А Нюре хоть бы что. Прижав кончиком языка верхнюю губу, она мажет, поминутно отбрасывая левой рукой падающие на глаза волосы.
— А я первая! Я первая! — начинает она приплясывать, размахивая квачом. Однако, увидев расстроенное Костино лицо, она сейчас же меняет тон и снова сыплет, как горохом: — Знаешь, давай вместе. Да? Я тебе помогаю, а ты — мне. Хорошо? А потом, когда кончим, попросим тато, чтобы он дал нам эту лодку. Мне одной он не дает. А если вдвоем — даст. Ты умеешь грести? Нет? Это совсем просто. Я тебя научу…
Они кончают смолить. Ефим Кондратьевич осматривает работу и молча показывает пальцем на огрехи. Костя краснеет: огрехи на его половине.
— Не придирайся, тато! — говорит Нюра. — Сделано по-стахановски, на совесть!
— Да ведь совестью щель не замажешь, смолой надо.
— Ладно, сейчас замажем! А ты свое обещание помнишь? Лодку будешь давать? Да?
— А если утонете?
— Мы утонем? Да? — Рыжие косы Нюры с таким негодованием взлетают, что, кажется, вот-вот оторвутся. — Да я же саженками Старицу переплывала! Ты уже не помнишь? Да? А Костя — ого! Он знаешь как ныряет? Так даже я не умею… А ну, Костя, покажи! Пусть он не думает…
— Ему и впрямь выкупаться надо, вон он как извозился, — смеется Ефим Кондратьевич.
— Ой, батюшки! — всплескивает руками Нюра. — Давай скорее песком, пока не застыло!
Она хватает Костю за руку и тащит к воде. Костя оттирает мокрым песком смоляные пятна, пока кожа не начинает нестерпимо гореть, но оттереть смолу до конца так и не удается.
— Ничего, — утешает его Нюра. — Я раз нечаянно в платье на смолу села и прилипла — и то отстиралось. А с кожи само сойдет.
После обеда они переворачивают лодку и сталкивают ее в воду, но покататься Ефим Кондратьевич не разрешает: ветер развел волну, и отпускать одних ребят он не решается. Видя их огорчение, он утешает:
— Вечером я поеду по своему хозяйству, и вы со мной.
До вечера еще далеко. Нюра убегает в дом и принимается чистить картошку для ужина. Послонявшись по берегу, Костя идет к ней и пробует помогать, но из огромной картофелины у него остается такой маленький орешек, что Нюра удивленно открывает глаза:
— Что это ты какой-то такой, что ничего не умеешь? Ты никогда не чистил, да? А кто у вас чистит — мама? А ты ей не помогаешь?
Костя обижается и уходит. Подумаешь, картошка! Он умеет делать вещи поважнее и потруднее.
Но все это осталось дома, в Киеве, а здесь ему некуда девать себя, и он идет к дяде. Ефим Кондратьевич сколачивает запасную крестовину для бакена. Несколько бакенов, белых и красных, выстроились рядком на берегу, а дальше, опираясь на перекладину между двумя столбами, стоят полосатые вешки.
— Ты что заскучал? Делать нечего? Вон займись, обтеши кол для вехи.