Комиссар Василий Запус.
И на углах улиц, по всему берегу — по пулемету. На каждом углу — четыре человека и пулемет. У забора мальчишки с выцветшими волосенками, щелкают семячки и просят:
— Дяденька Егор, стрельни!
Егор сидит на пустом ящике от патронов, тоже щелкает семячки. Отвечает лениво:
— Отойди. Приду домой, матери скажу — шкуру сдерет.
— Мамка в красну гвардию ушла! Батинки, бают, выдавать будут. Будут дяденька, а?
Молчат. И лень и жарко и земля не камень, пески.
Да и сроку два дня. Через два дня не внесут контрибуцию, пали по улицам. Улицы как песок, пуля как кол — прошибет! Стеганем, так стеганем.
Подгоняет.
По сходням гуськом, через баржу-пристань, вверх по сходням в каюту второго этажа — очередь. Именитейшее купечество городское стоит. Приходилось последнее время в очереди стоять за билетами — поехать куда, — и то редко: все приказчики заменяли. А теперь куда повезут за собственные денежки? На тот свет, что ли? Эх, казаченки, казаченки, эх, Горькая Линия[3], подгадили!
А по яру — у берега песчаного и теплого, — кверху брюхом, пуп на солнце греют, — голь и бесштанники. Ерзают по песку от радости хребтом горбатым и голым. Коленки у них, как прутья сухие, надломленные; голоса размыканные горем, грязные, как лохмотья. В прорехи вся истина видна, а лапами гребут — песок подкидывают от растаких — прекраснейших видений.
— Первой гильдии Афанасий Семенов приперся!..
И завыли:
— У-у… — прямо волчьим злым воем на седую семеновскую голову. Вот она где слеза-то соленая сказывается…
— Мельник Терешка Куляба…
— С дяньгой? Гони-и!..
И погнали криком, визгом, свистом по скрипучим сходням под скобку скобленую упрямую голову. Вот они жернова-то какие, мелют!..
— Самсониха, а? Шерсть скупать явилась?..
— Надо тебя постричь, суку!..
Сухие как шерсть, длинные в черном самсонихины косточки тоже на сходнях. Терпи, мученицы терпели, а ты тоже кой-кого — глоданула… Кровь в щеках поалела, а ноженьки подползают под туловище — мало крови. Ничего, отдашь и отойдет.
— Крылов! Крылов! Мануфактурщик!..
Подняли с песка желтые клювы, заклекотали, даже сходни трещат.
— Давай деньгу!..
— Гони народну монету!..
— Их-ии-хьих… тю-тю-тю…
— Сью-ю… и… и… юююю… ааую…
Рыжими кольцами свист — от яра на сходни, со сходен на пароход. Кассир в каюте пишет в приеме квитанции. На кассире, конечно, фуражка и на гимнастерке помимо револьвера — красная лента.
Царапая дерево саблей с парохода, — сходнями, — идет на лошадь Запус. Ему — один пока имеющийся, триста лет ношеный, крик:
— Урр-ра-а-а!
И раздавив царское — «р» — повисли:
— А-а-у-а-а…
(Ничего — время будет, другое научатся кричать. Так думает Запус. А может и не думает.)
Обернулся здесь сутуловатый старичок Степан Гордеевич Колокольщиков, — борода, продымленная табаком (большие табачные дела делает), и глазом больше, чем губами, сказал:
— Сейчас резать пойдут.
Спросил Кирилл Михеич:
— Пошто?
Втиснул бороду в сюртук, табаком дыхнул:
— А я знаю?.. Поревут, поревут, да и пойдут резать. Кричать надоест и вырежут. И не однако на сходнях, а и в городе вырежут. Поголовно.
Подвинулся на два шага (один освободился плательщик) — пальцем клюнул к песчаному жаркому яру, тихонько бородой погрозился:
— Обожди… придется и над тобой надсмеяться… посмеемся.
Как-будто на минуту легче Кириллу Михеичу, — повторил и поверил:
— Посмеемся…
Еще на два шага. Ощупал в кармане золото — не украли бы? А кто украдет, люди все рядом именитые — купеческие. Дурной обык карманы щупать…
Золото же в кармане лежало, потому — прошел слух, не принимают контрибуцию бумажными, золото требуют. У всех в одном кармане мокрое от пота золото, а в другом влажные от золотого пота ассигнации — перещупанные…
Еще на два шага.
— Двигается?
— Сейчас быстрее.
— Пронеси ты тучу мороком, Господи…
Под вечер, на другой день косоплечий с длинными запыленными усами подскакал к пароходу казак. Немножко припадая на левую, прошел в каюту. И голос у него был косой, вихлявый и неразборчивый. Глядя напуганно под опрятные искусственные пальмы, полированный коричневый рояль, рассказывал чрезвычайной тройке (был здесь и Запус), что штаб организованного капитаном Артемием Трубычевым восстания против большевиков, — находится в поселке Лебяжьем. В штабе, кроме Трубычева, — поручик Курко, — ротмистр Ян Саулит и еще казаки из войскового круга. И с недовольствием глядя на опадающую с штанов на чистый ковер желтую широкую пыль, назвал еще восемь фамилий: братья Боровские, Филипп и Спиридон, Алексей Пестряков, Богданов и Морозов, Константин Куприянычев, Афанасий Сизяков и Василий Краюкин. Потом чрезвычайная тройка поочередно крепко пожала казаку руку.
Казак затянул крепче подпругу и поскакал обратно. Через час патруль красногвардейцев нашел его близ города у мельницы Пожиловой. Шея у него была прострелена и собака с рассеченным ухом нюхала его кровь.
Кирилл Михеич увидал Пожилову под вечер. Он бродил поветью и щупал ногой прогнившие жерди. Пожилова, колыхая широкими свисшими грудями в черном длинном платье, бежала сутулясь по двору. Было странно видеть ее в таком платье бегущей, словно бы поп в полном облачении в ризе ехал верхом.
Она, добежав до приставленной к повети лестнице, крепко вцепилась в ступеньки из жердей.
— Убьют… разорят… — с сухим кашлем вытянула она. — Ты как думаешь, Кирилл Михеич?
Кирилл Михеич, ковыряя носком прелую солому, спросил:
— Мне почем знать?
От ворот подвинулись дочери Пожиловой — Лариса и Зоя, обе в мать: широкогрудые, с крестьянским тяжелым и объемистым мясом.
— Я что могу сделать. — Он подумал про сидевшего в мастерской Артюшку и добавил громко: — У меня самого шея сковырена. Ведь не вы убили? Нечего бояться, на то суд.
— Нету суда.
Дочери в голос повторили то же и даже взялись за руки. Пожилова, прижимая щеку к жерди, заплакала. Кирилл Михеичу неловко было смотреть на них вниз с повети, да и отсюда почему-то нужно было их утешать…
— Пройдет.
— Лежит он в десяти саженях и пулей-то ко мне повернут.
— Какой пулей?
— Дырой в шее. Франциск и заметил первый. Толку никакого не было, знать притащили убитого… Говорят: из твоей мельницы стреляли.
Франциск — пленный итальянец — жил на мельнице не то за доверенного, не то за хозяина. Пожилова везде водила его с собой и все оправляла черные напомаженные волосы на его голове. Рассказывали о частых ссорах матери с дочерями из-за итальянца.
— На допросе была. Только что поручителей нашли голяков, отпустили. Заступись.
— Большевик я, что ль?..
— Не большевик, а перед Запусом-то походатайствуй. Некому стрелять. Сожгут еще мельницу. А тут ветер в крыло, робить надо. Скажи ты, ради Бога…
— Ничего я не могу. У меня все тело болит.
Он, чтоб не глядеть на женщин, посмотрел вверх на зеленую крышу флигелька, на новую постройку, на засохшие ямы известки и вдруг до тошноты понял, что это уходит как старая изветшалая одежда.
Кирилл Михеич сел на поветь, прямо в прелое хрупкое сено и больше не слышал, что говорили женщины.
Он, вяло сгибая мускулы, спускался, и на земле как будто стало легче. Мигали сухожилья у пятки, а во всем теле словно там на повети на него опрокинулся и дом, постройка… выдавило…
Фиоза Семеновна, подавая связанного петуха, сказала:
— Заруби. Да крылья не распусти, вырвется… Чего губа-то дрожит, все блажишь?
Кирилл Михеич подтянул бородку.
— Уйди… Топор надо.
Маленький солдатский топорик принесла Олимпиада. Как-то притиснув его одной кистью, вонзила в бревно. Пощупала на бревне смолу, присела рядом с топором. Кирилл Михеич с петухом под мышкой стоял перед ней.
— Казаки восстанье подняли, слышал? — как будто недоумевая, сказала она.
3
Горькая Линия — цепь казачьих поселков вдоль Иртыша.